В коридоре была кромешная тьма – лампочка под потолком не горела, а может быть, ее никогда и не было. Касаясь рукой стены, словно в подземном лабиринте, Маша стала осторожно пробираться на кухню. Ей казалось, что проклятый коридор никогда не закончится. Слезы лились ручьем, и ей казалось, что из каждой двери за ней подглядывают любопытные соседи. Как она добралась до порога кухни, она сама не понимала.
После абсолютной темноты коридора в кухне ей показалось даже светло. Желтые лучи ближайшего уличного фонаря, пробившиеся сквозь листву, пятнами падали на раковину. Трясущимися от обиды руками она открутила кран, помыла лицо и руки, смахнула мешающие видеть слезы. Стоя поочередно то на одной ноге, то на другой, обтерла полотенцем ступни, чтобы не поскользнуться на обратном пути, отполоскала полотенце и тем же путем, скользя по стене свободной рукой, заторопилась назад.
Стащив с мужа заляпанную майку, Маша обтерла ему лицо, предплечья и грудь, потом снова, уже более уверенно, смоталась с чайником за водой, положила холодное полотенце ему на лоб и стала ждать, пока он, измученный спазмами, не придет в себя. Еще через четверть часа Андрей с трудом поднялся, откинул назад разметавшиеся, слипшиеся волосы, принес из кухни пустое ведро и совком убрал с пола остатки вчерашней трапезы. Закончив эту работу, он выстирал испорченное полотенце, им же тщательно вымыл каждый уголок терраски и, вздохнув, сел отдышаться. А Маша, радуясь уже тому, что не проснулся мальчишка и что никто не видел ее в коридоре, снова отправилась на кухню приводить в порядок свои свадебные туфельки.
Вернувшись с кухни с мокрыми, причудливо скрученными туфлями, Маша набила в них какие-то свои тряпки, чтобы к утру они совсем не свернулись в клубок (никаких газет вокруг не было), и поставила их в уголок просушить. Честно говоря, при такой влажности никакой надежды, что до завтра туфли просохнут, не было. «Ну и ладно, – подумала Маша, – может, хоть на ноге растянутся». Она придвинула к окну табуретку, села и оперлась локтями о подоконник. Все равно сон окончательно пропал, к усталости прибавилась тупая головная боль. Тяжелый запах медленно выветривался в ночной духоте, обволакивая ее и пробуждая чувство отвращения, даже омерзения к этому жуткому дому. Ей по-человечески было жаль этих несчастных людей, до слез, до какого-то невыразимого отчаяния жалко своего Андрея, своего Мистера Х, своего несчастного Ромео.
Ей было обидно за мужа, за испорченный вечер, за нерадостную встречу, но обиднее всего ей было за свои дивные, бесповоротно испорченные туфли. Как она утром их наденет, если они так скукожились, свернувшись почти подковой? Кажется, они стали вдвое короче и уже! Утром надо попробовать натянуть их на ногу и так посушить. А если не налезут? Но у нее же нет другой обуви!
Вдруг ее пронзила жуткая мысль. Ее «оскверненные» туфельки – плохая примета, знак, предупреждающий о крахе всех ее надежд. В это мгновение она почувствовала, что рушатся все ее мечты об алых парусах, гранатовом браслете, о сонетах, который когда-нибудь будут написаны в ее честь. Жизнь кончилась, так и не начавшись. Что же она теперь скажет маме?
Хуже быть не могло. Уронив голову на руки, она зарыдала.
Говорить было не о чем, вернее, незачем. Поэтому оба молчали. Каждый представлял, что думает другой, но произнести вслух даже одно слово не хватало смелости.
Когда слезы кончились, Маша почувствовала дикую слабость. Голова кружилась, в ушах стоял какой-то звон. Ей захотелось лечь прямо на пол, чтобы не упасть.
Андрей тоже очень ослаб, он с трудом держался на ногах, мысли туманились. Главное, ему хотелось хоть немного успокоить Машу, просить у нее прощения за себя, за свою семью, за то, что не сумел сказать отцу «нет» – он сам так надеялся восстановить хоть что-то! Ведь ничего другого он и не ожидал, и было напрасно надеяться на чудо. Отец прав, он – слабак, он виноват, виноват, виноват… Но слова застревали в горле. Теперь он даже боялся подумать о том, что будет завтра. И все же он стал уговаривать Машу хоть немного вздремнуть, а он «постережет ее сон». Маша ничего не ответила. Но еще через полчаса она, обессиленная, рухнула в железный «гамак» и задремала. Андрей сел рядом на самый край рамы.
В коротком забытьи Маше казалось, что Андрей легонько гладит ее по волосам, но сейчас каждое его прикосновение было ей неприятно. Она раздражённо оттолкнула его руку: «Не надо», и вдруг почувствовала, что с головы ее что-то упало и легонько стукнулось о пол. Маша открыла глаза и попыталась разглядеть, что же упало, но на темном полу ничего не было видно. Тогда она подняла взгляд и, о, ужас! Не обращая внимания ни на свет из окна, ни на присутствующих людей, огромные тараканы, пошевеливая усами, ползли по стене строем, словно знаменосцы на параде. Они вели себя как истинные хозяева этой терраски, дома и даже целого города. Маша зажала обеими руками рот, чтобы не заорать от брезгливости и омерзения, потом быстро сдернула с кровати простыню, сильно встряхнула ее, и глухой звук падающих тараканьих тел показался ей шумом дождя. Она быстро завернулась в простыню с головой, так что остались одни глаза, залезла на табуретку и поджала под себя ноги.
Андрей куда-то рванулся и через мгновенье появился на балконе, держа в руке огромные ножницы. С каким-то отчаянием или остервенением он начал стричь и рубить тараканий поток. Через две-три минуты сражение было закончено. Это была Пиррова победа. Андрей снова подмел и вымыл комнату, принес еще одну табуретку и сел рядом с Машей.
«Господи, зачем я притащил ее в этот ад?»
В ту ночь в незнакомой и чуждой ей среде земля под Машиными ногами дрогнула и дала трещину. Мир покачнулся. Того, что она пережила, ей уже никогда не удастся забыть. Она многое поняла. Так вот почему Андрей так не хотел надевать к свадьбе новый, но очень недорогой костюм, купленный на родительские деньги. На фоне этих стен он чувствовал себя «предателем». Он жил лучше, чем они! Он испытывал неловкость перед ее родителями, страдал за своих и умирал от стыда перед молодой женой. Зачем он потащил ее сюда?
Ему тоже хотелось плакать и кричать от горя, целовать ее руки, стать на колени, молить о прощении. Умолять забыть навсегда этот проклятый вечер, этих тараканов. Он проклинал себя за то, что уговорил ее сюда приехать. Как ей теперь забыть обо всем? Ему хотелось сказать, что когда-нибудь он купит ей самые лучшие туфли на свете, что все будет у них хорошо…
И сам не верил в это.
Маша спрятала лицо в колени и заткнула уши. Она ничего не хотела слышать. Ни о каком сне, а может быть и о счастье, теперь не могло быть и речи. Никогда, никогда она не сможет забыть ни об этом страшном вечере, ни о тараканах, ни о своих испорченных туфельках. Конечно, не о простых парусиновых туфельках, которые еще можно купить в обычном магазине. А о том волшебном башмачке, в котором пенилось шампанское и которого касались его губы!
Даже сейчас, среди прекрасного безмолвия, вспомнив это, Маша вздрогнула и потрясла головой. Прочь, прочь! Неужели это было с ней? Уж не приснилось ли ей все это в страшном сне? Нет, это был не сон. Это было, было, было.
Но почему она немедленно не уехала, не убежала, хоть пешком, хоть ползком, хоть вплавь? Плавать не умеет? Так были же ноги, голова, наконец? Нет ей оправдания. Но есть объяснения, детские, беспомощные. Боялась расстроить маму. Боялась пересудов в институте. Было и более страшное – зная Андрея, боялась, что он покончит с собой. Теперь она понимает, что все эти страхи были слишком преувеличены в ее инфантильном сознании. Уйди она тогда, может быть, ничего страшного и не случилось бы, все рано или поздно встало на свои места, каждый нашел бы настоящую вторую половину, как говорится, срубил дерево по себе. Хотя страх за жизнь Андрея мог и оправдаться. Он был именно такой, как она думала, – ранимый, одинокий, взваливший на свои плечи всю неустроенность окружающего его мира.
Но прожитого назад не воротишь. Нет уже ни мамы с папой, ни несчастного Андрея, ни самого любимого и дорогого ей существа, так страшно погибшего старшего сына. Хорошо, что спит муж, что он не может слышать ее мыслей, что она может стоять тут наедине с собой и судить себя, как может это делать только сам человек, и не объяснять, почему так неостановимо льются слезы и всю ее так трясет.