– Что с ним?
– Сидит дома, уволили мы его. Дал честное слово, что против советской власти выступать не будет, а то бы встретились с ним в Коровниках. Собирайтесь, ваше превосходительство.
– Не имеете права! Я буду жаловаться!
– Уж не Керенскому ли? – улыбнулся Лобов. – Ну, несдобровать мне… Вагин! Веди арестованного в тюрьму.
Только Тихон подошел к генералу – тот выдернул из ножен длинный кинжал, замахнулся. Тихон едва успел перехватить руку генерала, кинжал упал на ковер.
– Это насилие! Бандиты! Никуда не пойду!
Тихон молча винтовкой подтолкнул Маслова к дверям. Вывел на улицу и предложил всерьез, без улыбки:
– Если желаете – наймите извозчика.
– Зачем? – не понял генерал.
– До Коровников далековато. Как бы вам не устать, ваше превосходительство.
Маслов выкатил глаза.
– Нанимать извозчика за свой счет, чтобы он меня же в тюрьму вез?
– А что такого? – удивился Тихон. – С какой стати я буду раскошеливаться?
– Ни за что!
– Было бы предложено. Тогда уж извините – шагом марш! – И Тихон пешком повел последнего представителя старой власти в тюрьму.
Дома
Неделю не было Тихона дома, в Заволжье. Как пришел, мать расцеловала, прослезилась:
– Слава-те господи, живой! Все сердце изболелось за тебя, окаянного…
– Чего со мной случится? Чай, не на фронт уходил, – проворчал Тихон, а сам тоже соскучился по дому.
Да и устал крепко. Снял задубевшие от грязи сапоги, умылся, сел за стол, накрытый по такому поводу скатеркой.
Сестра Нина на радостях, что брат вернулся живой и невредимый, надела за ситцевой занавеской вышитую кофточку.
Мать налила сыну щей не в общую глиняную миску, а в отцовскую тарелку, которую берегла пуще глаза. Села справа от Тихона, сестра слева. В комнате тепло, печь выбелена чисто, на полу мягкие половики, на сундуке кошка гостей намывает. На стене постукивают ходики с кукушкой. Но кукушка давным-давно не кукует.
Еще мальчонкой Тихон хотел ее «уловить», сунул в дверцу гвоздем – кукушка и поперхнулась.
Хорошо Тихону дома. В отряде-то всё вобла да чай с сахарином, а здесь – щи. Хотя и без мяса, но вкусные: мать в них побольше жареного луку положила и свеклы для цвету. Хлеба, правда, маловато.
В сенях кто-то зашаркал, постучал в дверь. Нина пошла открывать. Вернулась с Иваном Алексеевичем Резовым – токарем из Заволжских мастерских, где работал Тихон.
– Вечер добрый, Вагины, – поздоровался старый рабочий. – Вот на огонек заглянул.
– Садись к столу, Иван. Щи у меня сегодня вроде бы удались, – захлопотала мать.
– Спасибо. Только что отужинал, и не уговаривай, – повесил Резов картуз на гвоздик, сел на лавку у самых дверей. Потом оторвал узкий клочок газетки, скрутил цигарку и задымил, словно только за этим и пришел.
А сам ждет рассказов Тихона. Не удалось ему быть в Доме народа, когда там советскую власть утверждали: вместе с другими заволжскими красногвардейцами охранял мастерские, следил за порядком в поселке. Мало ли что могла старая, временная власть в свой последний день выкинуть?
Иван Алексеевич в доме Вагиных частый гость – с отцом Тихона с малолетства дружил, до самой смерти Игната. Когда Тихон подрос, устроил его в мастерские.
Сидит на лавке, сквозь дым посматривает на парня. А Тихон – ни слова. Помнит – отец за едой никогда не разговаривал. Степенно доел щи, мать кружку заваренного сухим зверобоем чаю подала, а к нему – целый кусок сахару. Чем не пиршество?
Чтобы растянуть удовольствие, Тихон старенькими щипчиками расколол сахар на мелкие кусочки, выпил вторую кружку.
Отогрелся, разговорился. И про зимний сад рассказал, в который губернатор на лошадях въезжал, и как выдавил плечом дорогое «бемское» стекло, и как уговаривал арестованного генерала до Коровников на лихаче прокатиться. Мать ахала, качала головой, всплескивала руками. Сестра прямо в рот смотрела.
Иван Алексеевич кашлял от дыма и недовольно пощипывал реденькую бородку. Наконец не выдержал, остановил Тихона:
– О деле толкуй, а не о том, как стекла бил. На это ты с детства мастак. Я у тебя рогаток поломал – печь топить можно. Кто от большевиков выступал? Кто против?..
Хорошая память у Тихона. Почти слово в слово повторил, что говорил Алумов, показал, как тряс щеками Савинов.
Иван Алексеевич выспрашивал подробности, ругал Алумова:
– Вот как жизнь по местам расставляет – когда-то я с ним в одном кружке занимался, вместе рабочих на маевки собирали. А и тогда душа к нему не лежала. Скользкий человек, с темнинкой на душе. Начнет говорить за здравие, а кончит за упокой. Но это еще, думается мне, цветики. Теперь от него любых пакостей жди.
– Отошло его время, дядя Иван. Руки коротки, чтобы пакостить, наша теперь власть.
– Эх, молодой ты еще, зеленый.
Мать охотно поддакнула:
– И не верится, что вырастет, мужиком станет. Ты ему, Иван, винтовку доверил, а он с Сережкой-соседом голубей порывается гонять.
Тут и сестра оживилась, свое вставила:
– Мне и подружки говорят: чудной у тебя братец – то по поселку с винтовкой ходит, нос задравши, то на Росовском выгоне с мальцами в лапту гоняет. А они все – вот! – Сестра показала вершок от пола.
– Давно ли играл-то? – поинтересовался Резов.
– Да этим летом, – ответила за Тихона сестра.
Тихон покраснел, начал оправдываться:
– Ну сыграл разок. Так это же я, дядя Иван, не для развлечения, а на пользу дела. Потом ребятишкам рассказывал, кто такие большевики, про товарища Ленина.
Резов успокоил парня:
– Что с ребятишками играешь – греха нет. Веселись, пока молодой. Я вот старый, а иной раз в городки так бы и сразился. Но глаз уже не тот, и рука ослабела. А ребята, слышал, тебя любят.
– Его и девушки любят, – не удержалась Нина. – Очень даже… насчет Красной гвардии интересуются.
Особенно Шурочка, так и пристает – где Тиша? Где Тиша?
– Вот еще, нужна мне твоя Шурочка, – вспыхнул Тихон.
А сестра все не унимается:
– В Сосновом бору гулянье было – так никого станцевать и не пригласил. На качелях покачался – и был таков.
– И правильно сделал, – поддержала мать Тихона. – Рано ему еще с барышнями гулять, молоко на губах не обсохло.
– Так это же, мама, для пользы дела, – шутила Нине. – Глядишь, и девушек бы политике обучил…
Рассмеялся Иван Резов. Простившись, ушел домой.
Частенько поругивал он Тихона, а любил – от правды не отступится, характером весь в отца. И ростом, и силой выдался в него – Игнат шутя царские пятаки гнул. Только у Тихона лицо белое, чистое, как у девки. И смешливый, чуть что – так и прыснет. С мальчишек первый закоперщик во всех проказах, но добрый. Наверное, потому и тянулись к нему сверстники, следом за ним в Красную гвардию пошли.
Трудное было время – городские власти всех собак спустили на первых красногвардейцев. Эсеры вредили открыто, меньшевики из-за угла, тишком. Свои дружины вооружали до зубов, а рабочим-большевикам мешали, как могли, натравливали на них обывателей.
Немало и в мастерских было тех, кому в жизни светил только кабак, – неудачников «питерщиков», как их презрительно звали кедровые рабочие. Эти уже хлебнули в столице сладкой жизни – обсчитывали клиентов, обманывали хозяина, копили грош к грошу. Открывали свой буфет, а то и лавку. Разорившись, возвращались назад, опять впрягались в ненавистную рабочую лямку.
Другие, хоть и не видели шикарной питерской жизни сами, но, наслышавшись восторженных рассказов бывшего полового из трактира на Мойке или приказчика из модного магазина на Невском, выброшенного хозяином за воровство, тянулись к легкой жизни в мечтах.
Подражали питерщикам – лаковые сапоги с голенищами-«самоварами», холщовая рубаха под кушак, на рубеле накатанные до блеска брюки, на лбу намусоленный вихор, в глазах лакейская наглость. Среди таких вот находили себе опору и эсеры, и меньшевики.
У честных, думающих рабочих не было иного пути, как с большевиками. Весною отправлялись артелью в Питер по шпалам, а осенью, бывало, возвращались назад без гроша в кармане, но поумневшие. Встречались им в столице добрые люди, объясняли, почему одни с жиру бесятся, а другие впроголодь живут.