Здесь тоже с утра гудел митинг. Какие-то подозрительные личности, одетые в новенькое обмундирование, сменяли друг друга, не давали солдатам опомниться:
– Хватит, поизмывались большевички над нами! – надрывался один. – Не желаем за них воевать. Сколько людей на фронт отправили, а им все мало! Каледина бей! Немца бей! Пусть сами воюют, а мы отвоевались!..
– Слышали – в городе целая армия, Северной Добровольческой называется? Куда нам с армией тягаться, – сбивал с толку второй.
– Как сапоги – так себе, а как под пули – нас, – подпевал третий.
– Даешь нитралитет! – кричал из толпы четвертый.
Тростильщицы, чесальщицы, ткачихи, которые пришли с Минодорой, растерялись. Слушая такие речи, только головами крутили. Минодоре не дали слова вставить. Зеленоглазый солдатик с косо подбритыми бачками заявил ей нагло:
– Катись-ка ты отсюдова!.. Братцы! Чего канитель разводить?! С большевиками от голода ноги протянешь, а офицеры обещают каждому по шестьсот рублей в месяц и по два фунта белого хлеба в день!..
Только хотела Минодора свое, бабье слово сказать, постыдить красноармейцев, как на порожнюю бочку из-под селедки, с которой выступали, как с трибуны, забрался Лобов, спихнув какого-то «нейтралитетчика».
Лобова здесь хорошо знали. До того, как по решению городской парторганизации уйти в Красную гвардию, он был членом полкового комитета. После ложного вызова Менкера только что вернулся в город.
– Нейтралитету захотелось?! – Лобов дернул козырек фуражки. – Генералы опять к власти придут – собственной кровью ополоснетесь. У кого из вас советская власть землю отняла – подымите руки… Нету таких?.. А кто голосовал за большевистский декрет о Мире и Земле? Все!.. Так почему же вы за свою власть, за землю свою воевать не хотите? Куклы вы тряпичные, а не солдаты, вот что я вам скажу!
Красноармейцы закричали:
– Ты, Андрей, нас не ругай!..
– Ты разберись сперва!..
– Командиров нет! Повар – морда толстая – и тот сбежал!..
– Сидим в казармах, не знаем, кто в кого стреляет!..
– Эх вы! – укоризненно покачал головой Лобов. – Глупость несусветная. В рабочих стреляют, в крестьян. А вы, солдаты, кто такие? Тоже рабочие и крестьяне, только в шинелях. Экую дрянь придумали. Нейтралитет сейчас – это предательство! Дурят вас, а вы и уши развесили…
Минодора сорвала красную косынку с головы:
– Красноармейцы! Наши ткачи уже бьются с офицерьем. А вы хотите в казармах отсидеться? Как же вы потом сиротам и вдовам будете в глаза смотреть? Ваши винтовки должны защитить нас!..
– Нет винтовок!
– Валиев приказал сдать их на склад и замки повесил!
– Сбить замки!
– Кончай волынку, защитим Советы!
Опять заговорил Лобов:
– Кто желает защищать советскую власть – вооружайся! Кто трус – на все четыре стороны!..
Солдаты ворвались в склад, похватали винтовки. Но затворы оказались без соединительных планок. – Кто-то вспомнил, как зеленоглазый солдатик из новеньких, который стращал Минодору, а потом исчез, выносил со склада мешок, зарывал его в мусор. Там и нашли соединительные планки.
Первая Интернациональная рота бросилась на штурм Никольских казарм. Вторая заняла Которосльную набережную. Третью, по просьбе военкома, Лобов послал к Московскому вокзалу.
Мало было пулеметов. Распределили их по самым ответственным местам. Одна пулеметная команда окопалась возле Николо-Трепинской церкви, держала под огнем район правее Спасского монастыря до Стрелки. Другая залегла на углу Малой Московской – обстреливала водонапорную башню Вахромеевской мельницы, с которой строчили по низкому правому берегу Которосли пулеметы мятежников.
Напротив краскотерной фабрики, в ложбинке, – еще пулеметная команда. Здесь, со взводом красноармейцев, сам Лобов. Только устроились, как мятежники по мосту, по дамбе попытались выйти в Закоторослье, пробиться к Московскому вокзалу.
Оставшиеся в живых офицеры бросились назад и больше уже не пытались здесь вырваться из центра, обожглись.
Но и в центре, у штаба в гимназии Корсунской, за стенами Спасского монастыря, где рядом с серыми шинелями мелькали у бойниц черные рясы монахов, у Демидовского лицея находила мятежников смерть – это била с Туговой горы артиллерия.
«Главноначальствующий» топал на Валиева ногами:
– Это так-то ваш полк восстание поддержал? В крайнем случае нейтралитет обещали, а вместо него – пулеметы и пушки? Марш на Стрелку, в самое пекло! Попробуйте этот нейтралитет на собственной шкуре!..
Здесь, на Стрелке, надежно замкнулась подкова обороны, которая, сгибаясь день ото дня, сплющит мятежников в центре.
Из Москвы, Петрограда, Иванова на помощь спешили отряды, бронепоезда, артиллерия. Но главный удар выдержали ткачи, железнодорожники, красноармейцы Первого стрелкового полка. Они заняли те позиции, которые стали сначала фронтом обороны, а потом – фронтом наступления…
Сурепов
По Стрелецкой улице, мимо разгромленного, с выбитыми окнами, штаба Красной гвардии, возле которого стояли зеваки из обывателей, заволжских рабочих провели к гимназии Корсунской, загнали в класс на третьем этаже.
Окна класса выходили на Которосль. Там, возле реки, шла бесперебойная стрельба – хлопали винтовки, полосовали пулеметы. Шальные пули ударялись в стену. Несколько пуль через окна попали в потолок, арестованных осыпало штукатуркой.
Столы были вынесены из класса, сидели на полу. Рискуя жизнью, подползали к окнам, чтобы полюбоваться на красный флаг на башне ткацкой фабрики. Этот флаг и близкий бой вселяли в измученных людей надежду, что советская власть в городе удержится, выстоит.
К вечеру класс набили битком. Ночью стали вызывать на допросы. Одни больше не возвращались. Может, переводили в другое место, может, выпускали тех, кто не представлял интереса. Других вталкивали в класс избитыми. Таким вернулся Степан Коркин – на щеке кровоточит царапина, под левым глазом синяк.
– Кто тебя? – спросил Резов.
– Сурепов, начальник контрразведки. Лично представился… А потом сапогами в живот. Все нутро отбил, гад…
Тихон постелил ему пиджак. Степан, морщась, осторожно лег, закрыл глаза и притих.
Вызвали и Тихона.
– Не горячись. Прежде чем слово сказать – подумай, – напутствовал Резов, в глазах – тревога.
В длинном коридоре, где совсем недавно под присмотром классных дам прогуливались на переменках гимназистки, шныряли прокуренные, проспиртованные, провонявшие порохом офицеры. Где-то дробно стучала машинка. Кто-то пронзительно кричал в телефон.
У стены стояли парусиновые носилки в крови. Рядом, привалившись к стене, разговаривали двое офицеров с тупыми от усталости лицами.
– Не знаешь, что с Лозинским?
– Красные их у артсклада штыками перекололи.
– Жалко Вальку! Храбрец!
– В картишки нечист был на руку…
Конвоир задержался возле офицеров, попросил закурить. Вдруг отпихнул Тихона к стене, спрятал папироску за спину. Офицеры щелкнули каблуками.
Коридором шагал плотный полковник в сверкающих сапогах, стеком похлопывал по твердому голенищу. Рядом – женщина в косынке сестры милосердия. Лицо ее Тихон не успел разглядеть, уставился на полковника. Тот козырнул офицерам и скользнул по Тихону черными, словно бы без зрачков, безжалостными глазами. Взгляд их был такой неприятный, что Тихону захотелось заслониться от него рукой.
Полковник с сестрой милосердия прошли мимо.
– И чего ее командующий за собой таскает? – посмотрел им вслед конвоир.
– Болтай больше! – прикрикнул на него один из офицеров.
– Спасибо, господа, за табачок, – сразу заспешил конвоир. – Ну, иди, иди! – подтолкнул он Тихона.
По грязной, заплеванной лестнице спустились этажом ниже. Тихон очутился в душном кабинете с наглухо зашторенными окнами, освещенном двумя настольными лампами.
За большим канцелярским столом сидел, развалясь в дубовом кресле, молодой красивый офицер. Был он в распахнутом кителе, во рту перекатывал папиросу. За спиной офицера, на высоком шкафу, – простреленный насквозь глобус.