Литмир - Электронная Библиотека

А мне сойдет и «мерседес». Пусть чужой, зато с дружелюбным шофером Алексеем и без ароматизатора под зеркалом заднего вида…

– А мне сказать не могла? Хороший ароматизатор из-за тебя выкинул… Чего сразу жаловаться-то? – незлобиво ухмыляется Алексей уголком рта: я сижу уже не сзади, а на сиденье справа.

– Так я не сразу поняла. Только когда подъехали. Методом дедукции.

– Это как? – смеется Алексей.

– Очень просто, меня бабушка научила: когда тебя мутит или тошнит, вспоминай все, что ела в течение дня, и, когда дойдешь до того самого деликатеса – организм подскажет! А я с утра – только овсянку, но почему-то вспомнила землянику…

– Ну ты прям Шерлок Холмс!

– А я что говорю!

Я смотрю в темнеющее окно: мы въезжаем в город, и вместе с нами в него въезжает вечер, и золотистые одуванчики фонарей мягко парят в густеющей синеве. И хотя меня никто не ждет, меня вдруг охватывает ощущение беспричинного и бездумного счастья. Как в детстве, когда ты возвращаешься из гостей, из хороших и добрых гостей, в свой хороший и добрый дом. И когда ты видишь светящиеся тебе навстречу окна – даже и не свои окна, а окна соседей, пусть даже окна Варфоломея, тебя окутывают покой и безмятежность. Просто потому, что впереди свет. И пусть сегодня меня манит другой свет – огонек еще не выкуренной сигареты – мне хорошо.

4

Ноябрь

Из двух друзей один всегда раб другого…

М. Ю. Лермонтов

– Потому что – ну как ты не поймешь? – в произведении главное не сентенции, которые лежат на поверхности и могут быть, в сущности, банальными или провокативными – чтобы читатель захотел разозлиться, поспорить с автором, в произведении главное – образы: вот где зарыта истина, и эта истина может вступать в противоречие с тем, о чем вещают сентенции, – я, кажется, битый час объясняю Варьке, что, помимо сюжета и высказываний героев в романе Лермонтова, как, впрочем, во всяком вменяемом романе, есть образный ряд, включающий в себя не только образы главных героев, но и – страшно подумать! – лошадей, а то и баранов.

– А это почему? – спросила Варька, внимательно изучая мягкие складки бежевой гардины.

Почему?! Что – почему?! Почему – что?!! Нет, вот если бы она спросила «зачем», я бы, может быть, поняла, но – «почему»?!! Меня обуял гнев: «Почему»? «Почему»???!!!

Я молчала – не потому, что ответа не требовалось: Варька, кажется, и не помнила про свое «почему», но потому я молчала, что ждала, когда уйдет гнев, чтобы не дай бог не ответить, почему… Но гнев не уходил: «почему-почему-почему!» – багрово пульсировало в надбровных дугах – почему, почему, почему она мне не родственница – я бы так бы ей врезала! И тут я представила себе, как я бы ей врезала, я прямо ощутила саднящий ожог на ладони от короткого скользящего подзатыльника и на секунду испытала ни с чем не сравнимое счастье: ох, как хорошо! ох, как бы я ей врезала!.. Но – нет, никакого счастья: не врезала бы – у нее спицы в ногах. И я только вздохнула: нельзя бить больных детей, да еще в доме их родителей, да еще если тебе хорошо платят, возят на хорошей машине и кормят вкусными вещами. Но врезать хотелось, потому что вопрос не просто перечеркивал все мною сказанное, вопрос высвечивал с неотменимой отчетливостью: дети отключились где-то на слове «сентенция», а слово «провокативный» отшвырнуло детей далеко за пределы русской классической литературы, и дети вежливо намекнули мне, чтобы я со своими провокативными сентенциями шла далеко за пределы русского литературного языка.

И тогда я решила разозлиться на Нину-Серафимну: а нечего цитировать Червячилу! «Провокативный»! Нашли перед кем выпендриваться – перед больным ребенком, который сделал бы вас, Нина-Серафимна, на раз, если бы речь шла о шмотках, горных лыжах и роликовых коньках. Не говоря уж о шмотках, танцах и любви – здесь бы вы, уважаемая, скромненько себе помалкивали, если, конечно, при вас вообще завели бы такой разговор. Признайтесь честно, такие девчонки, как Варька и ее мама, никогда не дружили с вами, и не потому что у вас никогда не было шмоток, танцев и любви, а потому что с вами просто невозможно говорить о шмотках, танцах и любви! А вам, наверное, хотелось, ой как хотелось, особенно в детстве хотелось – о танцах и любви? Ну, признайтесь, хотелось же? Но Нина-Серафимна упорно не признавалась, как будто говоря своим угрюмым молчанием: нет, это тебе, Ниночка, хотелось, а мне скучно. Скучно – о сумках?! О прогулках на яхте?! С шампанским?! С музыкой??? Да полно врать, почтенная! И я окончательно разозлилась на Нину-Серафимну с ее лживыми сентенциями. Я окончательно поняла, что никогда не смогу подружиться с Ниной-Серафимной, даже если она будет за меня готовиться к занятиям, сидеть в библиотеке, читать сочинения – все равно не смогу. Не смогу, потому что дружба все-таки базируется не на выгоде, а на чем-то еще. Иначе это не дружба, а подлость, потому что это ложь и конъюнктура. Ведь дружба – это когда тебе от друга ничего не нужно, ничего-ничего – кроме дружбы. И ему тоже. Или ей – что бы там Мила с Печориным ни говорили. А они – ну, то есть, конечно, она, Мила, – они вчера говорили:

– Один из друзей всегда раб другого – вот вам и вся тема дружбы по Лермонтову, – сказала Мила. – Никогда такую тему не дадут по Лермонтову. По Пушкину – запросто: хоть по лирике, хоть по романам, а по Лермонтову – нет. Тему одиночества – вполне, но не дружбы.

Я хотела возразить, что можно ведь и связать эти две темы – дружбы и одиночества – с вязать, чтобы подчеркнуть, что лермонтовские герои тоскуют по единению с миром, что они страдают как раз от того, что это единение недостижимо – ни в светском обществе, ни в мире «простых людей», я хотела напомнить про стихотворение «Сосед», про поэму «Саша», про «Монолог» и «Думу» наконец, но меня опередил Савелий-слева.

– А я так не думаю, – сказал Савелий-слева. – А вы? Нина-Серафимна, вы согласны, что из двух друзей один всегда раб?

– А к вам, к Савелиям, это не относится, – сказала я. – У вас, у Савелиев, всегда паритет.

– Я серьезно, – обиделся Савелий.

Мне стало стыдно:

– Мне сложно сказать, и потом, дело же не в том, как думаю я, а в том, как думает Лермонтов…

– А вы-то как думаете? – не отставал Савелий.

– А я думаю, – вздохнула я (вот прицепился!) – я думаю, что все-таки возможна дружба, основанная не на подчинении, а на взаимном уважении, взаимном интересе, что ли. Вот, допустим, ты (ну, в смысле, конечно, вы, но мы же сейчас вроде друзья – значит, «ты») хорошо рисуешь, а я, допустим, так не могу. И дело ведь не в том, что ты кисточку в руках держать умеешь, а в том, что ты видишь мир не так, как я – раз ты художник, значит, воспринимаешь все как-то иначе, острее что ли… при том, конечно, что у нас совпадает система нравственных ценностей – иначе как бы мы дружили, если бы ты захотел убить, допустим, Грушницкого, а я бы, скажем, была против, я бы ведь должна была или тебя отговорить, или вообще с тобой не дружить.

– Так они с Вернером и не дружили, они – приятели! – сказал Савелий-слева.

– Вот именно, а друг – он бы морду набил, поссорился, застрелил бы в конце концов, но убить не позволил.

– Вот оно как! Так это, оказывается, Вернер виноват, что Печорин Грушницкого убил, – лениво протянула Мила. – Свежая интерпретация.

– Конечно, – я даже не взглянула на Милу. – Он – слабак. Спасовал перед Печориным, Недомефистофель.

– А можно я это в сочинении напишу? – не унималась Мила.

– Слушай, достала! – бросил Савелий-слева, тоже не поворачиваясь к Миле, и – мне: – Ну, и…

– Ну, и… Короче, понятно: мы не будем убивать Грушницкого. А в остальном мы, то есть не мы, конечно, а в смысле друзья – разные. Потому что ты – другой. То есть вроде у тебя и мой мир, а вроде и другой, то есть ты мой мир видишь как-то не так. А как? А что ты думаешь о предопределении? О судьбе? А я думаю… Я думаю, что друг – это не другой я. Это другой мир. Дружественный, но очень другой. И потому очень интересный. Но это бывает редко.

15
{"b":"681400","o":1}