– А почему за восемь? – спросите вы. – Неужели, Ниночка, была еще аспирантура?
Какая на хрен аспирантура – с тремя тройками в дипломе – по морфологии, словообразованию и стилистике. И это еще удивительно, что с тремя: как мне поставили пятерку по фонетике, если я слегка шепелявлю, от волнения заикаюсь или вообще затыкаюсь – в смысле молчу, как Галилео Галилей – в общем, почему по фонетике у меня «отлично» – неизвестно. А синтаксис? Почему синтаксис – «хорошо»? Что в нем хорошего, если я не изъясняюсь ни сложноподчиненными, ни сложносочиненными предложениями? А если вы интересуетесь про восемь лет моего обучения, то тут нет никакой загадки, одна голая арифметика – сначала я вылетела после второго курса дневного отделения – и меня быстренько восстановили на втором курсе вечернего (по блату, конечно: декан – бабулин однокурсник), потом, когда я вылетела после второго курса вечернего, меня восстановили на нем же – в смысле оставили на второй год, – и я, несмотря на то, что у меня была закрыта зимняя сессия, снова сдавала фонетику и теорию литературы – и еще всякую ерунду, которую я освоила, надо сказать, лучше всякой другой – хочешь не хочешь, а с третьего раза и фонетику выучишь. И синтаксис – особенно после того, как декан вызовет к себе и скажет: «Все! Последний раз – и только в память Нины». Мою бабулю, как вы, наверное, догадались, тоже звали Ниной, но не Серафимовной, а более человечно – Никаноровной. И бабуля уже не узнала о том, что я все-таки перешла на заветный третий курс и даже – на шестом курсе – защитила диплом, который, по словам декана, потряс комиссию рекордным количеством орфографических и стилистических ошибок. Говорят, заведующий кафедрой теории литературы даже забрал диплом домой, чтобы читать вслух и наслаждаться слогом, а еще выбирать примеры для курса литературного редактирования – для разделов «правка-вычитка» и «правка-переделка». Вообще-то мне кажется, что правку-вычитку и правку-переделку выдумал Пузырь – мой давний знакомый по первым двум курсам дневного отделения, выдумал, чтобы успокоить меня перед выходом на работу:
– Нин! Да никто от тебя творческих свершений не ждет! Дети – блатные, за всех проплачено. Расслабься. У них – у каждого! – с вой репетитор, и не один. Твоя задача – гнать программу от Грибоедова и до упора… и ставь оценки. Да, раскадровку занятий я тебе дам – Алена оставила. Ну, проверяй посещаемость – за них же деньги платят – иногда родители приходят, интересуются.
Пузырь – с тех пор, как я окончила институт, – удивительно похудел, так что при своем довольно высоком росте мог бы даже казаться стройным, если бы не какая-то мягкая сдутость, выдающая всех бывших толстяков… а еще бескостные и безвольные руки – брр! ни за что и никогда!.. Пузырь мигал на меня очень розовыми веками и не мог скрыть гордости: а как же! – мало того, что мачо и кандидат наук, так еще и заместитель директора экстерната, профессора Барыбина – по совместительству папеньки Пузыря, такого же, как и сынок, сдутого толстяка с задумывающейся походкой – ну, знаете, когда смотришь на походку такого человека, то тебе становится за него неловко – прямо до физического ощущения неудобства: как будто это ты все время думаешь, как соотнести взмах руки с движением ноги, а также с поворотом туловища и наклоном шеи, да, главное, пожалуй, именно с наклоном, а то и изгибом, или даже выгибом, шеи, потому что некоторые очень высокие и сутулые люди ходят так, словно за ними неотступно следует гувернантка и каждые несколько секунд бьет их линейкой по спине: «Держи спину, держи спину». Эти удары при всей их невидимости настолько болезненны, что навеки сковали негибкие члены несчастного, так что все попытки не огорчать гувернантку и держать спину прямо привели лишь к верблюжьему вытягиванию подбородка и надуманной величавости медлительного шага, в результате чего вся фигура, поставленная на иксатые ноги, напоминает расщепленный снизу разъезжающийся вопросительный знак. В общем, Пузырь и его папенька, профессор Барыбин, были настолько похожи, что все мои многочисленные и разбросанные во времени попытки вызвать в сознании внушительный образ профессора Барыбина разбивались о шпекинскую фигуру самого Пузыря – с унылым толстым носом, маленькими глазками, тускло выглядывающими, как мутные жемчужины из нежнейшей раковины, из интимно-розовых век. Глазки пытаются выглядеть грозно, но в глубине их мути застыл страх и неверие в свою грозность. А еще, конечно, сведенные пароксизмом жалкой полуулыбки бледно-розовые длинные губы плоского безвольного рта.
Так вот, папенька Пузыря, всемирно известный специалист по приставкам и известный всему институту ловчила – говорят, в старые добрые соцреалистические времена он был комсоргом, профоргом и парторгом факультета – наверное, последовательно, хотя если мне скажут, что одновременно, я не особо удивлюсь, так вот, папенька Пузыря, профессор Барыбин, придумал в постперестроечные десятилетия организовать экстернат – прямо при институте, чтобы облегчить жизнь деткам богатых родителей, а то бедные богатые детки утомляются ездить сначала в бесполезную школу, а потом к полезным репетиторам. А тут сразу – утром занятия в группах в институтских аудиториях (не совсем, конечно, утром, а часов эдак в двенадцать, чтобы бедные богатые детки успели выспаться и добраться – каждый на личном водителе – до института), а вечером занятия частные – это уже за отдельные бабки и дома у профессуры, куда утомленного ребенка после ресторана или кафе, разумеется, доставляет личный водитель.
– Это, понятное дело, не уровень Рублевки – те в других заведениях учатся, но… В основном отпрыски наших выпускников, есть даже и преподов – ну, тут отдельная плата – ты же знаешь. – И Пузырь выразительно на меня посмотрел, намекая на мое личное знакомство с деканом.
Мне всегда становилось неловко оттого, что Пузырь переоценивает степень моей близости к верховным кругам института – полагая, что без вмешательства высших сил чудес не бывает, а что как не чудо есть диплом «Тема искусства в поэме Венедикта Ерофеева “Москва – Петушки”».
– У тебя самый спокойный класс: ярко выраженных наркоманов не наблюдается, обычные раздолбаи. Ну, есть футбольный болельщик – тупой, но не злой. У него папа хозяин банка. Есть дочка саксофониста. Есть еще внук – нет, не саксофониста… не помню, как зовут – увидишь, красивый – внук ТАКОГО-то. – И Пузырь назвал известную даже мне при моей политической амнезии фамилию всенародно известного дедушки красивого внука. – Не знаю, почему его не послали в Оксфорд (думаю, Пузырь имел в виду все-таки внука, а не дедушку, поскольку дедушку в Оксфорд отправлять явно не следовало: в знании английского дедушку заподозрить было сложно, а на русском дедушка выдавал такие перлы, что вся страна охала – Хармс! чистый Хармс!). Но парень хороший, и Алена говорила, что вроде даже не тупой.
Алена – наша с Пузырем однокурсница, стильная блондинка со знанием английского, – провела у одиннадцатого «А» два занятия по литературе и внезапно вышла замуж за английского бизнесмена – видимо, ирландца по происхождению – нет, ну точно ирландец, видела бы, какой рыжий! – представляешь, – Пузырь восхищенно таращил глаза, – красно-рыжий, как на картинке.
Но как бы Пузырь ни восхищался, я ему не верила: весь институт знал, что он навсегда, смертельно, страдальчески влюблен в Алену.
Собственно, из-за рыжего меня и взяли на работу: Алена вышла за него и уехала, а тут пятница и заменить некем – у всех занятия, вот тут-то Пузырь и вспомнил про меня.
– В штат тебя, разумеется, никто не возьмет – без степени ты вообще преподавать не имеешь права… Короче – вторник и пятница – и ты свободна. Ну, разумеется, проверяй сочинения. Будут проблемы с русским, – Пузырь хмыкнул, – звони. И кончай дрейфить – обычные дети, разве что богатенькие.
К пятнице я ненавидела всех обычных детей и особенно богатеньких – я ненавидела тупого, но не злого болельщика, я искренне ненавидела высокопоставленного внука и – от всей души – ненавидела дочку саксофониста и вообще – всех-всех-всех, включая мне пока не известную, но обязательную в каждом классе красавицу-стерву, местную Пэрис Хилтон в гламуре и с сумкой Tod's.