Литмир - Электронная Библиотека

Смеялись все. Смеялась тихая троечница Виолетта – она, правда, не написала еще ни одного сочинения – собственно потому, что еще не задавали, но Виолетта с ее смиренным темно-русым хвостиком и небольшими серыми глазами на худеньком личике не могла быть никем иным, кроме троечницы. Смеялись – рядышком друг с другом – оба Савелия на задней парте справа – смеялись так, что казалось, и прыщи на их физиономиях трясутся, подскакивают, сталкиваются в воздухе и приземляются – чтобы вновь впиться в измученную кожу. Смеялась совершенная Зоя – искренне, но сдержанно и благородно, как и подобает стройному совершенству, смеялась, точнее, выдавливала на высокомерно искривленные губы снисходительный смешок Зоина смазливая соседка Мила. Смеялись и остальные – те, чьи имена еще не впечатались в мою память, так что все эти юные весельчаки оставались пока безликим хором, оттеняющим мощное выступление солиста Васи. Однако временное отсутствие индивидуальности не мешало этим безымянным гаденышам смеяться с той же самоотдачей, что и оба Савелия, и Виолетта, и Зоя с Милой. И Вася. Особенно, конечно, Вася.

Не смеялся только высокий глазастый Карен – он что-то писал – и еще мы с Червячилой: не смешно, да ведь и этим не так чтобы очень смешно. Ну, подумаешь, «уезд Чацкого»… Ну, «Пошехонский уезд»… И почему – Пошехонский? Чушь какая-то… Чему смеются? Почему? А почему смеются над Чацким все эти уроды – Тугоуховские и прочие Загорецкие? Ну, зануда, согласна. И пафосный очень. Но ясно же – довели, достали, допекли. И прям спасу нет, как смешно, когда человеку больно – так больно, что только и остается – про себя, самому себе, с изумлением – «Все гонят, все клянут, мучителей толпа…» И вдруг – спохватиться и посмотреть вокруг невидящими глазами – неужели вслух?

И когда так больно, что хочется одного – просто не быть, вдруг приходит она – восхитительная злость. Не та мелочная, жалкая, унизительная злость, от которой скукоживается голос, а другая злость – парящая и дерзкая – как освобождение, как истина, когда вдруг – уродам в лицо: ну вы – уроды с того света!.. Но нет, не туда: препод так не должен, препод – он же, блин, гуманист. Нельзя детям говорить, что они уроды, даже если они уже не совсем дети и уже совсем уроды, все равно нельзя, так как дети могут расстроиться и повеситься, осознав, что уроды. И им станет мучительно стыдно, что они гонят и клянут того, кто так умен, остер, красноречив и славно пишет, переводит… Стоп. А вот это уже совсем не туда: славно пишет – это про кого угодно, только не про меня.

Думаю, мне в детстве не диагностировали дислексию или дисграфию только потому, что о них тогда у нас слыхом не слыхивали, списывая все на старую добрую ребяческую лень или на общую детскую тупость организма. Возможно, подобное невежество отечественных эскулапов спасло не одного сегодняшнего читателя (подозреваю, что и писателя). И, разумеется, меня, потому что бабуля – без всякой медицинской и какой бы то ни было еще заграничной помощи – читать меня все-таки научила. К третьему классу, но научила. Конечно, я до сих пор не знаю, как правильно пишется – «винегрет» или «венигрет», а когда утомляюсь, путаю слоги, буквы и даже звуки, но читать – читаю. И даже много. То есть не поймите меня неверно: я много читаю не от тяги к знаниям (в этом никем и прежде всего собою замечена не была), а от общей хилости – когда у меня падало давление, а это случалось часто, бабуля оставляла меня дома, ну и надо же чем-то себя занять.

Вы, наверное, подумали, что я эдакая тургеневская барышня или какая-нибудь чеховская Мисюсь – тонкие запястья, затуманенный взор и всякое такое? Если бы! Метр семьдесят восемь и кроссовки тридцать девятого размера.

– А! – обрадовались вы, – так ты, Ниночка, модель? Или нет – тебе ведь уже двадцать девять – бывшая модель?

Опять нет: невостребованный типаж. Да, да, вердикт профессионала – когда я в десятом классе по секрету от бабули все же пришла в Дом моды – такое огромное здание в центре города, и очень известный профессионал заставил меня встать почему-то на стол, – вердикт был однозначен: не то. Обидно ужасно: отсутствие бюста, общее состояние интеллекта – вполне для модели, но – не то. Типаж, говорит, не тот… а еще сколиоз. Сколиоз – это искривление позвоночника, и если я в майке, вы – от зависти, разумеется, потому что общей моей стройности и длинной шеи никто не отменял – вы ничего не заметите, но вот в платье с голой спиной – нельзя: мой двоякоизогнутый позвоночник повторяет форму доллара. Понятное дело, не самой купюры, а знака – то есть буквы. Я, собственно, как ни пыталась искривиться перед зеркалом, никакого доллара у себя так и не увидела, но Митя часто рисовал его пальцем на моей голой спине – вот так, прямо по линии позвоночника… S – самая щекотная буква. Даже когда представляю ее себе, щекотно. И когда пишу – тоже.

А вообще, когда я пишу, то буквы ставлю в произвольной последовательности, иногда даже забегаю вперед, так что одно слово у меня вливается в другое или – наоборот – крутится и крутится вокруг одной самой главной своей буквы, которая звенит, зудит и – сама по себе уже есть это слово, нет – больше, чем слово, она – ось, звук, истина и смысл…

– А как пишется – «ПОшехонский» или «ПАшехонский»? – Карен поднял на меня честные карие глаза и прекратил писать.

– Кажется, По… Какой «Пошехонский»?! Не пиши! – От ужаса, что Пошехонский уезд Чацкого теперь навсегда – пусть и в рукописном варианте, но задокументирован, я сорвалась на крик и даже перешла на «ты». – О господи! Не пиши это!

– Как это «не пиши»?! – возмутился Карен. – Папа сказал: все, дебил, пиши, а то в Куршевель не поедешь! Все, сказал, пиши – лично проверю! Ты должен учителя уважать… и учительницу тоже – так папа сказал. – И Карен обратил на меня распахнутый взор.

Издевается? – я старательно вглядывалась в неправдоподобно большие карие Кареновы глаза – а ресницы-то, ресницы – в полщеки! – но ничего в них прочитать не могла. Издевается! – решила я.

– Карен, – я отвела взгляд, – я допустила грубую стилистическую ошибку. Вы же слышали – нет слова «уезд»… Я просто хотела сказать, что… Чацкого… Что Чацкий уехал, что символизирует, что он… уехал…

Нет, какая все-таки сволочь! Нет, видишь ли, такого слова – «уезд»! И что мне теперь делать, если у меня так в тетради написано, и я вызубрила этот уезд ночью, понимая, что на месте ни одной фразы не сложу? А эти гады пишут под диктовку, да еще с традиционными вопросами «а перед “который” запятая нужна?» А ты стой и думай – нужна или не нужна… и это какой, блин, «который», где там у меня «который», если я сложноподчиненными не изъясняюсь?! И как мне, блин, теперь сформулировать, что Чацкий не просто уехал, а от всех этих гадов уехал, от старух этих безумных, стариков, дряхлеющих над выдумками, вздором… от сволочей этих уехал – с их зваными обедами и балами, с их презрительно поджатыми губами, с их Куршевелями, с репетиторами, с маленькими кокетливыми собачками – такими, которые полагаются к французскому маникюру и взгляду сквозь… уехал, не потому что он голодранец или изгой – ха! Ничего себе изгой – с министрами в Петербурге: «с министрами про вашу связь, потом разрыв…», а потому уехал, что он теперь один, потому что смертельный удар уже нанесен – и кем нанесен! Кем?! Да только один человек может нанести такой удар – тот, кто знает тебя как никто, знает лучше, чем ты, знает то, что ты про себя никогда – хоть искрутись перед зеркалом…

– Извините, Нина Серафимовна, что вмешиваюсь, – Червячила вежливо поднялся из-за парты. – Вы, видимо, хотели сказать, что отъезд Чацкого – смею вас заверить, Нина Серафимовна: в русском языке имеется слово «отъезд», – что отъезд Чацкого символизирует разрыв героя с косным московским обществом… Косный – без «т» – проверочное слово «косен». – И Червячила сел, посмотрев, разумеется, назад и за себя – за свой тощий зад. Ибо сзади Вася.

Нет, что «косен» – без «т», это я как раз помню, вроде помню… Ну да, славно писать бабуля меня так и не научила. И переводить. Собственно, и в институте не научили – за все восемь лет моего обучения.

2
{"b":"681400","o":1}