— Ну, это ты врешь, — с надеждой выговорил старик. — Так не бывает.
— Ты прекрасно знаешь, что я никогда не лгала тебе. А ты никогда не хотел верить мне.
Старик поперхнулся от возмущения и обиды, но его самая большая любовь сказала:
— Когда ты неправ, тебя так и тянет со мной поссориться. Но это удалось тебе только раз.
— Ты стала болтливой, — проворчал старик.
— Конечно. Раньше у меня были зоркие глаза, чтобы глядеть на тебя. Раньше у меня были сильные руки, чтобы обнимать тебя. Раньше у меня были сильные ноги, чтобы спешить к тебе…
— Надеюсь, ты не будешь продолжать этот перечень частей тела? — грубо спросил старик, потому что сейчас ему было необходимо расплакаться.
— Я и до сих пор думаю, как бы я прожила жизнь, если бы не встретила тебя.
— Да хватит, — жалобно попросил старик, — шмыгнув носом. — Не смеши меня.
— Если бы я не встретила тебя, — продолжала она, — до чего же тускло я прожила бы! Даже подумать страшно.
— Врешь, так не бывает! — И старик вцепился зубами в трубку.
— Как ты изводил меня! — восторженно воскликнула его самая большая любовь. — Сколько я слез выплакала из-за тебя!
— Сто ведер. Эмалированных.
— Не меньше.
Она стояла перед ним, маленькая, высохшая, в больших круглых очках, в каких-то детских тапочках. Старик сказал с невольным вздохом:
— Кто бы сейчас поверил, что когда-то ты… — Он опять погрыз мундштук.
— Ты веришь, и мне этого достаточно.
Старик задумчиво покачал головой. Сгорбившись, он смотрел на свою самую большую любовь сверху вниз, долго смотрел, спросил:
— Значит, ни о чем не жалеешь?
— Не знаю. Скорее всего нет.
«А я? — думал старик, бродя ночью по берегу. — А я жалею?»
Ноги словно сами собой обходили в темноте узлы корней, перешагивали через вросшие в песок пароходные цепи.
Река всегда успокаивала его. Если он приходил к ней растерянный или отчаявшийся, то смотрел на воду до тех пор, пока поток чувств и мыслей не становился плавным, как течение реки.
И даже зимой она оставалась для старика живым существом, страсти которого скрыты и ждут времени, ждут, чтобы прорваться.
Но вчера она оказалась — впервые — бессильной.
После встречи со своей самой большой любовью старик не мог успокоиться.
Он вернулся домой, сел на балкончике. У него было такое состояние — то ли он что-то потерял, то ли вот-вот найдет что-то.
Давно смолкла танцплощадка. Он слушал песнь бора. Монотонная, похожая на морской прибой, она напоминала о чем-то вечном…
Стало прохладно, и старик шагнул в комнату, сел и зажег настольную лампу, и увидел свою тень на стене.
«Старики часто бывают похожи на сердито нахохлившихся или задумавшихся птиц, — пришло в голову. — Птица — символ свободы, молодости, устремления вверх, в беспредельность и — старость? — Он пожал плечами, а его тень как бы пошевелила сложенными крыльями. — Причем птицы чаще гибнут, чем стареют… И все-таки старики часто бывают похожи на птиц, — упрямо думал он, — на птиц! Усталых, не способных к полету, но ведь — летали когда-то. Иначе откуда быть сходству?»
Старик встал и раскрыл окно, чтобы лучше слышать бор.
Комната была большой, но столь нелепо загромождена вещами, что свободного пространства почти не осталось. Радиоприемник на низкой подставке оказался почему-то на самой середине комнаты, кровать почему-то была далеко отодвинута от стены. Книжные полки наклонились и грозили рухнуть.
Сюда старик приехал лет десять назад, когда захотелось тишины, и как в суматохе переезда расставили вещи, так они и стояли до сих пор.
На столе лежала рукопись его последней книги. Старик был уверен, что успеет ее закончить и она получится именно такой, какой он мечтает ее увидеть. В ней он расскажет все, что узнал за свою жизнь о науке строить города. Может быть, ради этой книги он и жил, а все остальное — так, сопутствовало…
Жил он один.
Одиночества он не боялся, да и сюда, в пригород, друзья наведывались куда чаще, чем раньше на городскую квартиру. Они приезжали неожиданно, возбужденные недолгой свободой от жен и внучат, шумные, веселые; доставали бутылки с вином и скляночки с валидолом, рассаживались кто где и начинали разговоры.
Случалось, что и пели.
А под конец почти всегда ссорились: видно, молодели, вырвавшись из круга привычных, но старящих забот, горячились…
А вчера старики расхвастались. У них, оказывается, у каждого была в жизни большая любовь, да такая, что — давайте-ка выпьем! Выпьем…
Эх, были когда-то и мы этими самыми… как их?
У каждого и — большая… Ах, какие это были любви! Беззаветные, самоотверженные, добрые, готовые на любую жертву… И если не выскакивала на дряблые щеки слеза, то лишь потому, что есть еще порох в пороховницах!
Эх, какие они были, эти любви…
Старики пели с молодой удалью и отчаянием, разбросав галстуки и пиджаки по всей комнате, стиснув друг друга за плечи… хрустели под ногами запонки… И появись здесь нынешние девушки, они бы погоревали, что родились поздно, что настоящие-то парни — вот они…
Да-а, были когда-то и мы!
Тут старик и придумал историю о своей самой большой любви и о недавней встрече с ней. Сочинял он с такой верой, убежденностью и потребностью, с какой зовут на помощь в трудные минуты жизни.
Начав сочинять, он еще сдерживался, чтобы рассказ его выглядел наподобие тех, которые он слышал от друзей, но увлекся и…
И она сказала, когда уже собрались прощаться:
— Напиши мне хоть одно письмо. Несколько строчек, и я буду носить их у сердца.
— У старого сердца, — проворчал он. — Ты стара для лирики. Тем более я. И вообще…
— Ты просто не можешь простить себе своей главной ошибки, — мягко перебила она. — Злишься, что слишком поздно понял, что одна я любила тебя по-настоящему…
— Я слишком поздно понял! — воскликнул старик, и трубка выпала на землю. Он, кряхтя, нагнулся за ней, вытер полой пиджака мундштук и закусил его. — А ты не могла подождать? — поневоле сквозь зубы спросил он. — Ты могла не выскакивать замуж сломя голову?
— Я женщина, — тихо и виновато объяснила она, — представительница так называемого слабого пола. А мы прощаем мужчинам все, кроме того, когда они не считают нас женщинами.
…Сочиняя все это, старик боялся, что ему не поверят. Но случилось нечто, более неприятное: ему поверили. И тогда ему стало стыдно. Но останавливаться было уже нельзя, да и он не мог, — и продолжал.
— Ты знаешь, — сказала она, — иногда судьбу решают десятки лет, иногда — годы, а иногда, особенно у женщины, и мгновения. Ты не уловил мгновения, которое решило твою и мою судьбу. И я знаю, почему ты поступил так. Мужчины настороженно и недоверчиво относятся к тому, что их любят сильно. Боятся. Потому что встреча с такой любовью требует, чтобы человек стал лучше. И вот ей, этой любви, назначают испытание за испытанием: она ведь все должна выдержать, раз она сильная.
— Здорово ты научилась философствовать, — как можно насмешливее постарался сказать старик. — Сильная любовь, — почти продекламировал он, — зависит от мгновения… Так?
— Всего-навсего. Сколько я прощала тебе. Помнишь? А ты придумывал и придумывал новые испытания. — Она посмотрела на него с сожалением. — Ты боялся моей любви, потому что она была во много раз сильнее твоей. Тебе было стыдно, что ты не можешь полюбить, как я.
— Неправда, — попросил старик.
— Правда, — ласково возразила она. — Ты долго боролся сам с собой, самому себе доказывал, что ты — конечно, счастье для меня, а вот я для тебя… Хоть бы оттолкнул меня, что ли! — Она даже прикоснулась к его руке, словно все это происходило не много лет назад, а сейчас. — Нет не оттолкнул. И не звал. Я всегда приходила сама. И вдруг я устала, — виновато призналась она, но в голосе проскользнули нотки горького сожаления. — Я бы все выдержала, но… устала. Вдруг. На какое-то маленькое мгновение мне потребовалось хоть одно доказательство твоей любви, чтобы передохнуть, набраться сил, и именно в это маленькое мгновение… — Она закусила губу. — Ты был занят вышеупомянутой борьбой. И я ушла. Сразу. И навсегда.