Я видел только спину Степана Творогова, то исчезавшего в кустах, то появляющегося на чистине. На этой спине, под просоленной рубахой, напряженно глыбились лопатки, не в меру развитые. Шел Степан, чуть подавшись вперед, и правое плечо его тоже было выдвинуто чуть вперед. Он весь был напружинен, собран в комок, готовый держаться корпусом, если начнет падать. Рук у него не было, и больше держаться ему на земле было нечем.
Иногда он падал, но падал обязательно на локти или на бок, на это, чуть выдвинутое вперед плечо. Падал легко, без шума и грохота, и так же быстро вскакивал и шел дальше.
Я с трудом поспевал за ним, хватаясь за кусты, за осоку и за что придется. Об осоку, по-змеиному шипящую под ногами, я порезал руки и про себя ругался, думая, что Степан нарочно выбрал этот проклятый косогор, чтобы доказать мне, как он прытко ходит по тайге.
Один раз он обернулся и участливо спросил:
— Уморились? — И, не дождавшись ответа, предложил: — Тогда давайте посидим.
Я сел возле ключика, который выбуривал из склона и кружил в маленькой луночке белый песочек и головастого муравья.
— Охмелел, — улыбнулся Степан, кивнув на муравья. Он взял култышками сучок, подставил его утопающему. Тот уцепился за веточку, посидел маленько, очухался и рванул в траву — видно, вспомнил про жену и семейство.
Степан сидел, сунув обрубки рук в колени. Я уже заметил, что он всегда так сидит, как бы прячет култышки с подшитыми рукавами. Белесоватые ресницы его были смежены, но сквозь них светились внимательно присматривающиеся ко мне глаза.
Напившись из ключа, я курил. А Степан сидел просто так, вроде бы думал или скучал. Рядом лежало его ружье, а на груди, возле самого подбородка, висел патронташ. Патроны он доставал зубами и зубами же вкладывал их в стволы ружья. А курок он спускал железным крючком, привязанным ремнями к правой култышке. Сено косил с помощью ловко приделанной к литовке ручки. Плотничал топором, у которого было особое, им же смастеренное топорище. Он все умел делать и все делал по-своему, постоянно изобретая, приспосабливаясь. Один раз во время гулянки кто-то обидел его жену Надю. Он отлупил обидчика. Уж не знаю, как и чем отлупил, но, говорят, того еле отняли.
Руки Степану оторвало на шахте, взрывчаткой. Было ему тогда девятнадцать лет. Нынче нет шахты в поселке — выработались пласты, заглох и опустел поселок. Осталось всего несколько жилых домов: лесника, работников подсобного хозяйства и охотника Степана Творогова — бывшего шахтера.
Он все делал сам: пилил, копал, стругал, косил, добывал пушнину.
Обо всем этом я уже расспросил, и все-таки оставалось еще что-то такое, без чего я не мог писать в газету, хотя имел строгий наказ привезти очерк о безруком герое, лучшем охотнике «Райзаготпушнины».
— Поздно вы приехали, — посочувствовала мне Надежда. — Веснусь надо было. Степа тогда пушнины на три годовых нормы сдал, а сейчас никакого процента мы не даем. Я при доме. Степа тоже до зимнего сезона своими делами занимается.
— У человека наказ, — строго сказал Степан, — есть или нет у нас процент — это начальство мало касается. Отдай работу, и все. Обскажите, что и как. — И, помедлив, добавил: — И попало же вам заданье! Ну что о нас писать? Мама, ты покажи фотокарточки всей родни нашей, может, там чего подходящее сыщется…
Я знаю теперь всю родословную Твороговых. Знаю и о том, как тяжко и долго переживала мать грянувшее горе — Степан у нее был единственным сыном, а «сам» без вести пропал в «нонешнюю войну», и все-таки, все-таки…
— Вы на охоту набивались, чтобы посмотреть, как это я без рук стреляю? — с усмешкой прервал мои размышления Степан.
— Да… собственно, нет, — смешался я, — просто хотелось пройтись по уральской тайге, посмотреть…
— Посмотреть? — сощурился Степан. Он наклонил голову, откуда-то из-за ворота вынул губами рябчиный манок, привязанный за ниточку, и запищал. В кустах ему тотчас задорно откликнулся петушок и, хлопнув крыльями, поднялся с земли. Глаза Степана оживились, и он подмигнул мне: — Сейчас прилетит! Тут их пропасть, рябчиков-то…
Степан еще пропищал, и рябчик, сорвавшись с ели, подлетел к нам, сел на гибкую иву и огляделся с задиристым видом: дескать, которые тут подраться звали?
Степан сшиб его с куста, неторопливо продул ствол ружья, вложил новый патрон и, ничего не сказав, пошел дальше, подобрав на ходу птицу.
Когда мы поднялись на гору, он остановился и тихо молвил:
— Вот, смотрите, раз хотели…
И я посмотрел. Передо мной, насколько хватало взгляда, были горы и леса, с паутиной просек, запетленные реками и речушками, в глубоких распадах и логах. Строгий покой угадывался в слегка засиненной дали, величием наносило от огромности того, что виделось глазу. А здесь, на горе, слабо шуршали опадающие с берез листья и трепетал полураздетый осинник, долились от тяжести кистей к земле рябины, в которых незлобно переругивались трескучие дрозды да тонко, умиротворенно потинькивала пеночка.
— Так что же вы решили? — неожиданно задал мне вопрос Степан.
Я пожал плечами:
— Не знаю. — И тут же признался: — Мне будет трудно писать о вас, наверное, ничего не выйдет.
— Конечно, не выйдет, — уверил меня Степан. — Что обо мне писать-то? Что я калека и не пошел милостыню просить, а сам себе хлеб зарабатываю, так это мамкина натура: мы никогда чужеспинниками не были, всегда своим трудом кормились. — Он немного помолчал и вдруг мягко добавил: — Вы не обидитесь, если я вас покритикую маленько? Как говорится, критика — направляющий руль, да?..
— Где уж мне обижаться? И прошу: называй меня, пожалуйста, на ты.
— Ты так ты, это даже удобней. Так вот. Четвертый день ты у нас живешь и все потихоньку выведываешь — что к чему. И все возле меня, да возле меня. А что я? Надо было, дорогой человек, к Надежде присмотреться. Руки ее, брат, главный козырь. И всего их две у нее, как и у всякого прочего человека. Но зато уж руки так руки! — Он доверчиво придвинулся ко мне. — А без Нади едва ли у тебя чего получится. Уж как я ее люблю, а сказать не умею. Другой раз думаю: выпью, глядишь, ладно скажу, и все равно ничего не выходит. Кабы ты сумел так написать, как я в уме своем иной раз говорю про нее! — Он на минуту задумался, лицо его сделалось добрым и простоватым. — Да-а, хитрое это дело — высказать, все, что на сердце. Нету слов-то подходящих, все какие-то узенькие, линялые. Ну да шут с ними, иной раз и без слов все понятно. Вот пойдем со мной, покажу я, может, и расскажу кое-что, не ради чего там, а как мужик мужику…
К поселку шла высоковольтная линия. Ногастые, костлявые опоры растолкали на стороны лес и кусты. Под опорами окопано. Между опорами грузно раскоряченные стога сена. Гудела чуть слышно линия, грозилась скрытой силищей.
В одном месте широкую просеку линии наискось пересекал ручеишко, тихий ручеишко, прячущийся в торфянистых кочках и под изопревшей еланью. И все же вытянул ручей на край просеки кособочистую, ветвистую черемуху или сама она выпросталась из урманной темени на свет. Контролер участка отчего-то не срубил деревце, думал, видимо, покорыститься с него в урожайный год, или по каким другим причинам.
Степан остановился подле черемухи, оглядел ее с комля до вершины и чему-то довольно улыбнулся.
Птичьими глазками глядели с ветвей блестящие от сока ягоды на побуревших кистях. Листву уже тронула желтизна. Под черемухой жухла редкая трава и прела с листвою вместе, распространяя грибной запах.
— Сломи-ка мне ветку, — попросил Степан, и я с охотой взялся за дело, наломал целое беремя, бросил на колени Степану. Он брал веточки культями, подносил ко рту, и срывая маркие ягоды, благодушно ворковал, показывая крепкущие зубы, зачерненные ягодой. — Сладка, холера! Ох, сладка! Рябина да черемуха — уральский виноград!
Потом он отбросил другую ветку и брезгливо сморщился:
— Фу, погань! Весь вкус испортила!
На полуобсохшей ветке сереньким комком соткана паутина, и в ней копошились, жили своей уютной и мерзкой жизнью зеленые червячки. Так вот они и обитают в этой паутине, начисто сжирая листву и молодые побеги черемухи, а когда подрастут, народят такое же зеленое, гнусное потомство, которое целиком дерево не губит, но расти и плодоносить ему мешает.