Акромя как, Ваня, Ванюша, другого обращения от баб не имею, ну, жинка – не в счёт. А тут, видишь, в больнице – такие слова… Полное оскорбление, вся так кровь во мне и кипит. К тому ж и, вправду, за всё время, что мы в палате жили – никто у нас не убирал, а мы тоже про это не думали.
– Что, говорю, – мужики, значит, убирать надо? А почему они не сказали нам раньше, тряпки не дали, швабру тоже. Раз я здоровый, сбрасываю свою повязку и прямо мимо феи – в туалет, намочил водой, давай подоконники и тумбочки драить, а тут слышу: каблучки к палате приближаются: тык, тык, тык… открывается дверь: она, фея смерти, глаза круглые и стеклянные.
– Ну, Петухов, грубиян, смотри, твои хулиганские выходки тебе дорого обойдутся.
Дверью хлопнула и только каблучки: тык, тык, тык…
Полное расстройство наступило в нашей палате. Тут интеллигент говорит: «Давайте от расстройства лекарство моё выпьем на троих». Разлил в три стакана – выпили. Я ему говорю: «Ты хотя и интеллигент, но человек с большой буквы. Не могу перед тобой в долгу оставаться. И кореш тоже со мной согласный. Пошли мы с ним в магазин, у больницы рядом. Взяли две бутылки, возвращаемся в палату и тут, значит, навстречу – фея смерти, каблучками – тык, тык, тык: «Зайдите оба к главврачу.»
Пошли мы, а он нам говорит: «Обоих выписываю за нарушение режима».
Так и остались мы с корешем в долгу перед интеллигентом, крепко он расстроился, в гости приглашал.
Тут жинка моя как раз проведать меня приехала, как узнала – к главврачу: «Как же Вы его недолеченного выписываете, ведь это ж голова, помрёт человек». Тут слышу каблучки: тык, тык, тык… и меня в жар, и в холод бросило, в голове – шум посторонний…
– Не помрёт, – отвечает главврач, – наука ему будет, хулиган.
И тут ручка, с синими ноготками подаёт мне вместо больничного листка, справку о нарушении больничного режима. Повернулась фея смерти – и пошла: тык, тык, тык… Вслушиваюсь: шума постороннего в ушах нет, в голове светло и так мне легко стало:
– Идём, – говорю, – жена, я – здоровый.
На работу утром прихожу, а мне бригадир: «Ты где столько гулял, куме веранду делал? Все отгулы использовал, теперь, давай, браток, за работу, выходные не скоро будут, у твоего напарника – белая горячка, в больницу попал. После работы кум на славу угостил, и он с пьяных глаз в контору явился и со второго этажа в окно выпрыгнул. За дерево штанами зацепился, висит, как мать родила, только голова рубашкой прикрыта, и всё говорит: «Дай я тебя за хвостик подержу». Оттуда его сняли и в больницу доставили.
– Так что, Петухов, работы много».
Воришки
С каким волнением смотришь на родное дитя после долгой разлуки. То же чувство охватывает тебя в родных местах. Вглядываешься в каждый дом, улицу, в дерево, знакомое с детства, отмечая неизгладимые следы времени. Бывало, летом отойдёшь от родного порога, – и сразу же перед тобой совхозные угодья: в низине – заливной луг, а справа, чуть выше – хлебные поля, слева – подковой до самого берега Ипути тянется лес. Теперь городок придвинулся к лесу, потеснив поля. Новые прямые улицы: одна, другая, третья… крепкие красивые постройки из кирпича с газом, водопроводом, с ваннами и канализацией. Многие усадьбы обнесены высокими заборами и почти в каждом дворе – гараж. Там, где заборы поменьше, видны чистенькие дворики, ухоженные грядки и цветники, посажены молодые деревья. Здесь живут рабочие бумажной фабрики, трактористы, шофёры, комбайнеры.
Мне любопытно рассматривать дома. В каждом виден вкус и характер хозяина. У одних – кладка украшена национальным орнаментом. А здесь на весь фасад – олени, а этот дом по количеству окон похож на начальную школу послевоенного времени, с той только разницей, что тогда постройки были деревянные. Да, богатеют мои земляки. Не мало надо денег на такую постройку. Хороши дома, но по улице идти трудно: строительный мусор, битая посуда, всякий хлам. Улица – общественная территория, пока никому до этого дела нет.
Я с радостью выхожу на полевую дорогу. Утро солнечное, будет жарко. Даль – в дымке; весь пейзаж окрашен в мягкие, пастельные тона. На волнующийся шелковисто-зелёный луг словно кто-то брызнул красной краской. Это коровы. Нет, не стадо. Каждая корова пасётся отдельно, привязанная длинной ременной верёвкой к колу, вбитому в землю, как собака на цепи. Старые коровы давно привыкли к своему одиночеству и старательно щиплют траву, а молодые – тоскливо мычат, жаждут общения. Справа, в поле совхозного люпина, видны три детских фигурки. И далеко у леса – ещё одно красноватое движущееся пятно. Наконец начинаю различать: конь, верхом на нём – грузный мужчина, ноги почти достают до земли, конь будто прогибается под ним. Пожилой человек, с круглым, толстым лицом в очках. Вся его фигура кажется нелепой; несмотря на тучность, в нём – что-то дон-кихотское. Он подъезжает к детям, что-то негромко гневно говорит им, не слезая с лошади, отбирает мешок. А когда я поравнялась, страдальческим хриплым голосом говорит мне: «Совсем обнаглели, идут прямо с косами». Всё ясно, – воришки! Три мальчугана, крепкие, как боровички; круглолицые, загорелые, в одинаковых коротких штанишках, видно, братья. На траве у дороги лежит новенький велосипед, рядом – коса. Когда сторож повернул на дорогу, они дружно начали просить: «Дядечка, отдай мешок, нечым корову кормить!»
Мне почему-то стало жаль мальчишек: видно, на речку торопились, не усмотрели сторожа и попались, а теперь от родителей будет взбучка.
– Дядечка, – как-то по-щенячьи заканючили мальчишки, – отдай мешок!
Посмотрев на меня, сторож ответил: «Ладно, отдам, когда буду ехать назад, а вы всех коров, что пасутся на поле совхоза, привяжите к столбам на дороге». Младший мальчуган, лет семи, в красной маячке радостно воскликнул: «Это можно». Средний, в белоснежной спортивной рубашечке, немного подумав, повторяет: «Это можно». А средний молчит. Ему лет десять-одиннадцать, в элегантной шёлковой тениске, подобранной в тон к новому велосипеду, который лежит у его ног. Потом, приняв окончательное решение, заявляет: «Ну, дядька, кали сбрэшишь, зарэжу каня». В тоне голоса такая решительность, что ясно – зарежет. Сторож без гнева и удивления отвечает: «То так», – и выезжает на дорогу. Я иду дальше. На совхозном поле то там, то тут, как лишаи, – выкошенные места. У опушки я оглянулась. Под солнцем своей летней палитрой смотрелся мой родной городок. Крайние улицы выгодно и красиво отделялись от послевоенных построек. По дороге, идущей вдоль городка, с края луга появилась яркая цепочка. Красные пятна одно за другим двигались, как ртуть, к дороге. Мальчишки привязывали коров к столбам. В траве их фигурок не видно. Яркая цепочка становилась всё длинней и длинней. Солнце поднялось уже высоко, становилось жарко. А мне ещё надо набрать свой трёхлитровый молочник земляники. Я вошла в успокаивающую тень леса.
Митька Лэпша
Лэпша – кличка одного из предводителей уличной шпаны; произошла, очевидно, от корня «леп» (леп-о, леп-ший); что значит хороший, лучший. Но всё поведение Митьки Лэпши прямо противоположно его кличке.
На своей улице Артиллерийской он знаменит далеко не лучшими «подвигами». Его шайка делала налёты на сады, поля совхоза и творила другие мелкие пакости. Уже в десять лет он со своей блатнотой (добрушское слово) сотворил невероятное преступление.
А было это так. Улица одним своим концом выходит к полю, за которым есть лужок, а дальше тянется лес. От конца улицы по полевой дороге всего в пяти километрах, на взгорье – старообрядческая деревня Марьино. Из-за различия в вероисповедании между жителями окраины Добруша и деревни Марьино – вечная неприязнь. Марьинцы называют добрушан мазепами, т. е. предателями, а женщин презрительно – «алёнами». Добрушане именовали марьинцев не иначе, как «чёртовы маскали». Время очень медленно разрушало эту неприязь, но всё же разрушало, потому что москали иногда женились на алёнах, а добрушане брали в жёны московок и наоборот.