Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Насилу она успокоилась. Похоже, что приступ смеха ее измотал еще больше, чем близость: она снова лежала безжизненно, и было жутко касаться ее ледяных и бесчувственных рук…

Молча мы одевались, поднимая разбросанную одежду. Потом, собираясь уже уходить, она вдруг прижалась ко мне. Я чувствовал, как стучит ее сердце, как она дышит, и не мог понять: плохо ей в эту минуту – или, наоборот, хорошо? Я и сам ощущал себя как-то и очень счастливым, и очень несчастным одновременно. Потом она подняла лицо, и я увидел, что губы ее улыбаются, а в серых глазах стоят слезы…

X

Где-то, помню, читал: «Не бывает несчастной любви». По-моему, можно сказать и обратное: не бывает счастливой любви.

Влюблённость, особенно в самом начале – род тяжёлой болезни, когда всё в голове и в душе, и во всём окружающем мире заполняется чадом, угаром, и в этом чаду нам приходится жить, и общаться с людьми, и ходить на работу. Лечить бы таких, выдавать им больничные: где уж влюблённым доверять что-либо серьёзное, когда и самих-то себя они толком не помнят?

Но больничный лист давать нам никто, разумеется, не собирался; хотя несомненно, что я тогда производил впечатление человека не вполне нормального. То вдруг, ни с того ни с сего, по моему лицу начинала блуждать рассеянная улыбка, и я невпопад отвечал и больным, и коллегам – то вдруг, и опять-таки ни с того, ни с сего, я погружался в такую тяжёлую мрачность, что санитарки и сестры боялись ко мне подходить. «Александрыч-то нынче – зверь зверем! – услышал я, как за моею спиной шептались буфетчица и санитарка. – Как посмотрю на него – так поджилки трясутся…»

Весь день был наполнен одним: ожиданием Ольги. А всё остальное, что происходило в течение суток – обходы и консультации, операции и перевязки – совершал словно вовсе не я, а другой человек, на меня только внешне похожий и носивший одно со мной имя. То, что раньше меня занимало всецело – теперь совершалось почти машинально, бездумно, как будто во сне. Текущая жизнь потеряла вдруг всякую ценность, потому что теперь было важно одно: сколько часов и минут остаётся до времени нашей условленной встречи?

Но, может быть, я был счастлив тогда, когда слышал за дверью ее торопливые шаги, когда дверь кабинета распахивалась и я вставал Ольге навстречу?

– Приве-е-т! – говорила она нараспев, клоня голову набок – Вот и я! Ты соскучился? Я – ужасно…

Моё сердце болело, как будто в предчувствии скорых, уже приближавшихся, бед. Так что вовсе не счастье, а что-то иное тогда наполняло меня…

Вряд ли то, что случалось потом, было именно тем, что мы ждали от встречи. Второпях раздеваясь, мы словно спешили найти что-то важное, необходимое нам позарез, а одежда как будто скрывала от нас это важное, и поэтому мы торопились избавиться от мешающих тряпок.

– Дверь закрыл? – громко шептала она и ложилась на старый скрипучий диван, словно на эшафот: лихорадочно-часто дыша и дрожа всем напрягшимся телом.

Весь мир рассыпался на части – и наши тела, как мерещилось в смутные эти минуты, состояли уже из каких-то разрозненных, чуждых частей. Казалось, нас с Ольгой всё глубже втискивает в воронку огромной крутящейся мясорубки: всё теснее становилось кругом, и всё громче, ритмичней хрустели ножи той безжалостной, нас расчленявшей, любви…

То, как она приходила в себя после близости, напоминало возвращение к жизни после клинической смерти. Глаза, даже если бывали открыты, блуждали бессмысленно, кисти рук были влажными и ледяными, а запёкшийся рот был не в силах сказать ни единого слова.

– Оля, очнись, – тормошил я ее. – Ты жива или нет?

– А? Что? – наконец слабым голосом отзывалась она. – Где мы? И что это было?..

Когда мы потом пили чай, Ольга так зябко ёжилась, грела руки о чашку, как будто она потеряла последние силы, и ей теперь нечем было согреться.

– Расскажи мне, какой ты была в детстве, – просил я ее. – В мальчиков часто влюблялась?

– О, я была очень влюбчивой! – улыбалась она. – Еще в первом классе влюбилась: его звали Коля Белов. Красивый был мальчик: в кудряшечках, как ангелочек…

– А потом еще были романы?

– Конечно. И я часто влюблялась, и в меня тоже. Я ведь была очень-очень хорошенькая!

– Да ты и сейчас ничего, – улыбаясь, я гладил Ольгу по голове.

– Как? Всего-навсего ничего?! – возмущалась она. – Сейчас вот как тресну!

– Ладно-ладно, шучу! Ты, конечно, красавица.

Всё, что было связано с Ольгой – ее детство, друзья и подруги, ее институтская юность – было мне важно и дорого; казалось, чем больше я буду знать про нее, тем Ольга будет мне ближе, и те двадцать лет, что нас разделяют, не будут казаться таким уж большим промежутком.

– Так ты что, только с мальчиками и дружила?

– Нет, почему же? Была у меня и подружка – Земфира, цыганка. Мы с ней чего только не вытворяли: и костры жгли, и шалаши строили, и по чердакам лазили!

– Коней-то хоть не воровали?

– Просто случая не было, – Ольга смеялась. – А Земфира могла бы, она ничего не боялась.

– А ты?

– И я тоже. И вообще, мы с подругою были очень похожи.

– То-то я чувствую: есть в тебе что-то цыганское.

– Что же именно? – удивлялась она.

– А в тебе очень много свободы. Когда ты говоришь, ходишь, смеёшься – тебя словно ветром каким-то несёт…

– Пожалуй, ты прав, – улыбалась она. – Я действительно девушка ветреная…

И мы с ней смеялись, но странным, едва ли не горестным был наш с ней, раздававшийся в сумерках, смех…

XI

Меня совершенно измучила трудная эта любовь. Без Ольги, без ее глаз, улыбки и голоса я едва выдерживал сутки; но при встречах такое тяжёлое напряжение порой возникало меж нами, что я начинал украдкой поглядывать на часы, ожидая: когда же закончится наше свидание?

Я не мог без нее – и не мог долго быть с ней, в той тягостной, грозовой атмосфере, что часто теперь возникала меж нами. Алкоголики, как известно, пьют не затем, чтобы им стало хорошо, а затем, чтобы не было так мучительно-плохо. Вот и мы с Ольгой были похожи на алкоголиков: встречаясь почти ежедневно, мы словно искали себе облегчения, пытались унять тот недуг, что томил нас обоих.

Но облегченье от встреч было призрачным. Те грозовые тяжёлые тучи, что клубились внутри наших душ – они не светлели и после того, как меж нами проскакивал электрический разряд близости. В глазах Ольги я часто видел такую тоску, что начинал бормотать слова утешения – но это как раз могло вызвать в ней вспышку ярости.

– Зачем ты жалеешь меня?! – возмущалась она, и глаза ее становились слепыми от гнева. – Нашёлся добряк: ты бы лучше себя пожалел!

– Да что с тобой, Оля? – растерянно спрашивал я.

– Ничего! – зло бросала она. – Сначала чёрт знает что со мной сделал, а теперь жалеет…

– Что сделал? Да что ты городишь?

Она вдруг смотрела мне прямо в глаза таким ненавидящим взором, что мне становилось не по себе.

– Что сделал?! Да жизнь мне испортил, вот что! – почти что кричала она. – Я жила себе тихо-спокойно, и горя не знала – и вот, нате вам: втрескалась, как последняя дура!

– Тише, больные сбегутся, – пытался я ее успокоить. – Послушай, мне тоже непросто…

– Тебе? Да тебе-то что! – говорила она саркастически-горько. – Завёл себе молодую подружку, вызываешь ее в кабинет, когда тебе это удобно, а надо мной уже вся больница смеётся!

– Кто смеётся? Да ты, видно, бредишь…

Но Ольгу, когда на нее находила такая вот дурь, сдержать было трудно. Взгляд ее пылал гневом, руки дрожали, а с кривившихся губ срывались обидные, злые слова.

Похоже, она не терпела любой несвободы: зависимость страсти и та вызывала в ней бурный протест. Она уходила порой, не прощаясь, распахнув двери настежь, и так торопливо, почти что бегом удалялась по коридору – как будто она уходила не со свидания, а совершала побег из тюрьмы.

Да, наши встречи бывали мучительны и порою кончались раздорами – но не встречаться мы не могли. Мы с Ольгой словно попали в бурный водоворот: и той силе, которая нас закрутила в нем, то приближая друг к другу, то разбрасывая в стороны – ей не было дела ни до того, хотим ли мы жить в этом рваном, болезненном ритме, ни до того, что о нас будут думать другие. Прошёл всего месяц с тех пор, как мы стали любовниками, а меня уже трудно было узнать. Я так похудел, что знакомые спрашивали:

7
{"b":"679913","o":1}