– Конечно. Нас жило в комнате семеро, и поэтому уединиться там с девушкой было великой проблемой. Так, бывало, и просишь приятелей: да сходили б вы, черти, в кино!
– А они?
– А они говорят: «у нас денег нет», или «нам надо учиться – у нас завтра зачёт…»
– И что же тогда?
– Ну, делать нечего: поведёшь сам подружку в кино, или пойдёшь с ней шататься по городу. Я за шесть лет так Энск изучил, что экскурсии мог бы водить.
– Ну, а как же насчёт… – глаза Ольги становились лукавыми.
– Насчёт этих глупостей, вы хотите сказать? Да как-то выкручивались. Вы ж понимаете: если двое собрались заняться любовью, то помешать им почти невозможно. Конечно, зимой было трудно: все по подъездам, по лестницам тёрлись. Придёшь утром в общагу, а всё пальто, и штаны, и ботинки в побелке.
– Представляю, какой у вас был тогда вид! – Ольга опять начинала смеяться. – Нет, я с вами точно умру, – махала она на меня своей тонкой рукой. – Сделайте что-нибудь, доктор, мне плохо!
И я, помню, подумал: «Раз ты смеёшься легко, то, наверное, плачешь тоже легко. У таких, как ты, лёгких женщин смех и слёзы всегда рядом – ты даже, наверное, можешь смеяться и плакать одновременно…»
Она вдруг спохватилась:
– Да что ж я сижу? Мне же надо за дочкой, в садик.
– У вас уже дочь? – удивился я.
– Да, ей три года. А чему вы так удивились?
– Нет, ничему. Просто вы очень молодо выглядите.
– Что ж, спасибо – и за комплемент, и за чай. У вас здесь очень славно.
– Вот и заходите почаще.
– Спасибо, зайду непременно…
Я встал, чтобы ее проводить. Уже возле двери она обернулась и, прощаясь, легко прикоснулась к моей левой руке.
– Еще раз спасибо. До встречи, – сказала она.
Мы посмотрели друг другу в глаза. Ее зрачки сузились, взгляд потемнел, и лицо напряглось. «Что с вами, Оля?» – хотел я спросить, но она повернулась и зашагала по коридору. Я смотрел, как ее рыжие волосы колыхались над белым халатом.
Сильная боль вдруг пронзила мне левую руку – как раз там, где Ольга коснулась ее. «Что за чёрт?» – с досадой я потряс кистью, словно желая стряхнуть эту боль, но она прицепилась ко мне не на шутку.
Вернувшись к себе в кабинет, я долго стоял у окна. Боль понемногу стихала, зато нарастала тревога. «Что это было?» – думал я то ли о приступе боли, то ли об Ольге и нашей с ней встрече, то ли обо всем этом одновременно.
VIII
Три следующих дня – как раз с пятницы до понедельника – мне казалось, что я простудился. Мало того, что меня непрерывно знобило, так еще и терзала неутолимая жажда. Я пил воду и чай чашку за чашкой, но не мог погасить тот пожар, что сильней и сильней разгорался во мне.
Что-то случилось и с моей головой: я неожиданно стал забывать назначенье простейших предметов. Возьмёшь, скажем, чайник – и долго, с недоумением смотришь на его выпуклый никелированный бок, на отраженье щекастого, вширь расплывшегося лица, и не можешь понять: кто же там распластался по выгнутой стали? И зачем я так долго держу этот чайник в руках? Или зачем я достал одёжную щётку и теперь вожу пальцами по ее рыжей щетине? Я как будто забыл, для чего нужна эта самая щётка, и что я собрался с ней делать.
Навык самых простых и привычных движений тоже стал от меня ускользать. То, что я делал бессчётное множество раз, никогда не задумываясь о том, как я это делаю – завязывал, например, шнурки туфель или застёгивал пуговицы – стало вдруг представляться чем-то запутанно-сложным. У меня все валилось из рук: я, занимавшийся двадцать пять лет кропотливой ручною работой, вдруг разучился работать руками! За выходные дни я разбил несколько чашек, сломал кофемолку и чуть не устроил пожара, оставив включённый утюг на столе.
Даже сын, уж на что был всегда ко мне невнимателен – жизнь вне компьютера вообще мало интересовала его – и тот спросил:
– Что с тобой, батя? Ты, часом, не заболел?
– Пустяки, оклемаюсь, – бодрился я. – Мне сейчас главное вас с Машуткой не заразить.
«Что же это за вирус ко мне привязался? – думал я, запивая водой очередную таблетку аспирина. – Никогда со мной не бывало такого: нет ни кашля, ни насморка, а ломает всего, точно черти всю ночь на мне воду возили…» Я старался не выходить из своей комнаты, почти ничего не ел – зато в огромных количествах пил сладкий чай, добавляя в него коньяку из давнишних запасов, да рассеянно перелистывал старые книги.
Тяжелее всего были ночи. Я или вовсе не спал, или видел кошмары. И неизвестно, что было хуже: лежать и бессонно таращиться в ночь, в темноту, ощущая при этом, как тело то покрывается потом, то мелко дрожит от озноба – или куда-то все время бежать, пробираться, ползти, то убегая от неотвратимой беды, то безуспешно пытаясь кого-то настичь? Кошмарные эти погони за ночь изнуряли меня совершенно – и утром, во время бритья, я видел в зеркале почти незнакомого мне человека: бледного, с бисером пота на лбу и с каким-то затравленным блеском в глазах. «Кто это? – думал я тупо, водя пальцами по обвислым щекам. – И почему у него дрожат руки?»
Да, я перестал узнавать себя самого – свои руки, движения, голос, лицо. Случалось, я долго рассматривал кисти собственных рук, поворачивал их так и эдак, словно вдруг позабыв, что же это такое, и какое они имеют ко мне отношение. Пальцы рук были длинными, еще очень сильными – я, наверное, мог согнуть ими подкову, – но уже подчинялись мне как-то замедленно, будто уже не вполне доверяли. Я был вот именно, что сам не свой – я словно вышел у самого себя из-под контроля.
Об Ольге, как это ни странно, в те дни я почти не вспоминал. Возможно, это была форма самозащиты: психика вытесняла из сознания то, что ее больше всего беспокоило, но легче от этого не становилось.
И вот таким, совершенно разбитым, в понедельник с утра я побрёл на работу.
IX
Был, помню, тягостный день, полный даже не столько работы, сколько разной мороки и суеты – сначала общий обход в отделении, потом вызов к главному врачу и разбор там каких-то, больными написанных, жалоб, потом еще что-то – и лишь в конце дня я наконец встретил Ольгу.
Она шла навстречу по коридору, шагая как-то неуверенно и напряжённо, и я поразился тому, как она побледнела, осунулась за эти три дня.
– Что с вами, Оля? – спросил я ее, и сам не узнал свой потерянный голос.
– А с вами? – Ее лихорадочный взгляд заблестел мне навстречу, и стало ясно: у нас с ней одна и та же болезнь…
Не помню, как мы оказались в моем кабинете. Словно ветер гудел в голове, и туман застилал мне глаза. Похоже, что Ольгу несло тем же ветром, и в том же тумане блуждал ее взгляд: она пошатывалась и натыкалась на стулья. Помню только, как мы топтались на сброшенных на пол халатах, как хлопала форточка – в тот день дул сильный ветер – и как жёлтая штора взлетала и опадала к окну…
…Медленно, как после обморока, мы приходили в себя. Вокруг царил хаос. Всё было сдвинуто, сорвано, сбито: стул лежал кверху ножками, книги из шкафа просыпались на пол, со стены упал и разбился портрет Дуайена. Неужели, подумал я, это сделали мы? Или всё это сделала та же самая сила, которая посрывала с нас клочья одежды – я остался в носке и рубахе, она в болтавшемся на одной бретельке розовом лифчике, – а потом грубо швырнула нас с Ольгой на старый диван? Какое-то время мы с ней лежали безжизненно, как две тряпичные куклы…
– Что это было? – прошептала она едва слышно.
– Не знаю, – таким же пустым и безжизненным голосом просипел я в ответ.
– Послушай… – Она приподнялась на локте, и я близко-близко увидел ее глаза, в которых отражалось мое перевёрнутое лицо. – Мы что теперь, стали любовниками?!
– Похоже на то. – Я ухмыльнулся, и два перевёрнутых мужика в ее радужках ухмыльнулись одновременно со мной.
– Какой ужас! – прошептала она. Но уже через миг, откинувшись навзничь, она стала смеяться. – Ох, не могу… – задыхалась она. – Только-только устроилась на работу – и вот, нате вам! Ну ты, Олька, даёшь – мало, видать, тебя в детстве пороли… Да что ж у тебя за натура?!