Я наливал, старик выпивал, прокашливался, и продолжал рассказ:
– Да… Ну, и дальше себе оперируем. Закончили ту ампутацию, потом еще что-то было, не помню. Короче, всех наших вроде прооперировали. А тот немец в углу всё хрипит, да ногами сучит: никак, гад, кончаться не хочет! Что будешь делать? Говорю сёстрам: ладно, давайте его тоже на стол – погляжу на его требуху. И ты знаешь, Гриш, часа два с ним возился – так я лихо его раскромсал тем ножом. Кишечника метра два удалил, левую почку убрал и селезёнку выбросил. И ведь немец-то – что ты думаешь – выжил! Потом, уже после войны, разыскал меня даже, письмо написал: спасибо, мол, доктор…
Старик не то кашлял, не то отрывисто-глухо смеялся. А потом, утомлённый воспоминаниями и рассказом, он вдруг засыпал: прямо в кресле, уронив на грудь голову, напоминавшую кожистый череп какого-то древнего ящера. «Вот динозавр! – думал я. – Человек вымирающей, редкой породы: теперь-то народ измельчал…»
Уходить всё равно не хотелось, и я бывал рад, когда дежуривший доктор обращался ко мне за советом.
– Шеф, не посмотрите одного мужика? Живот у него вроде мягкий, но что-то он мне не нравится.
Шли смотреть мужика – мне он тоже не нравился – и вскоре брали его на ревизию. Нередко я мылся вместе с дежурным хирургом: отчего, думал я, не помочь молодым? Учитель мой, знаменитый Савельев, тоже, случалось, мне ассистировал. «Не жалей, Гришка, сил, чтоб учить молодых, – говаривал он. – Иначе кто после нас оперировать будет?»
Так что нередко рабочий мой день завершался уже поздним вечером, когда оставалось лишь время добраться до дома, помыться, поесть что-нибудь, да заснуть – до назойливо-резкого звона будильника.
VI
Так я и жил, проводя дни на работе, а ночи – в своей комнатёнке, в окружении книг, медицинских журналов и фотографий покойной жены, улыбавшейся со стены так застенчиво и виновато, словно она уже в юности знала о будущей ранней кончине.
И я думать не думал, что в жизни моей, незаметно катящейся к старости, случатся серьёзные перемены. Самое большее, на что я рассчитывал – это покупка отдельной квартиры, в которой я жил бы уже совершенно спокойно, не дёргая нервы себе и домашним.
Но человек предполагает, а судьба располагает, как любила говаривать моя мудрая бабка. Рухнуло всё неожиданно – среди полного, как говорится, благополучия.
Началось всё со взгляда. Я шёл коридором своего отделения и увидел, что на сестринском посту сидит молодая незнакомая женщина в белом халате. Она, склонив голову набок – так, что крыло ярко-рыжих волос закрывало лицо – что-то быстро писала. На мои шаги она вскинула голову и посмотрела мне прямо в глаза. Взгляд ее был глубоким и тёплым: он будто светился. Я даже замедлил шаги, не сводя глаз с лица незнакомки, и тут же почувствовал боль в левой руке.
Я так хорошо это помню, потому что вот точно такую же боль, прохватившую руку от кисти к плечу, я испытал спустя несколько месяцев, на операции, в тот момент, когда проколол себе палец. Сейчас даже кажется, что всё это было единым событием: словно взгляд незнакомки, укол и болезнь – всё случилось одновременно.
Пробормотав что-то вроде приветствия – красавица мне улыбнулась в ответ – я прошёл в ординаторскую и сразу же, от порога, спросил:
– Кто это там, в коридоре?
– Какой вы, шеф, наблюдательный! – засмеялся Володя Агапов. – Это Оленька Фокина, наш новый терапевт.
– А что она делает здесь, в хирургии?
– Как что? Больных консультирует. Что-то вы, шеф, стали очень уж строгим: кто, зачем, почему? У нас же всё-таки не монастырь, и красивые женщины нам не помеха…
– Она, кстати, замужем, – зевнув, перебил его болтовню Стас Семирудный, измученный трудным дежурством. – Так что не слишком-то разгоняйтесь, коллеги.
– Замужем? Это же замечательно! – оживился Володя, известный ходок. – Проще всего соблазнить молодую замужнюю женщину. Изо всех мужчин она разочарована пока только в собственном муже, а все остальные ей кажутся лучше, чем он. Это даёт нам, соблазнителям, шанс почти стопроцентный. Шеф, вы согласны со мной?
– Хватит трепаться, – прервал я его. – Ты лучше скажи: Хидятуллину перевязал?
– Обижаете, шеф! Работа – это святое. Сначала работа, а девочки, как говорится, потом. Да, перевязал: стало получше. А Оленька, хоть вы почему-то и сердитесь – всё-таки прелесть…
Прошло несколько дней. Всякий раз, проходя мимо сестринского поста, я испытывал непонятное мне самому беспокойство. Так бывает в начале болезни, в продроме: когда ты, например, простудился, но единственным признаком недомогания пока что является необъяснимое беспокойство, да еще непривычная чуткость, ранимость и взгляда, и слуха. Цвета, звуки, запахи тогда кажутся слишком назойливыми – так, что хочется скрыться от них в тишину и в потёмки.
Так вот и я, в эти несколько дней, испытывал чувство неясной тревоги, томившей мне душу. «Да что же случилось? – пытался я вспомнить причину того беспокойства. – Больные как будто в порядке, годовой отчёт я вчера сдал, внучка здорова… Что еще может меня волновать?» И чем непонятнее оставалась причина тревоги, тем сильнее она меня беспокоила. Я даже и спать стал не так крепко, как раньше: кошмары терзали мой сон, и я поднимался с постели разбитый, как будто всю ночь оперировал.
А потом, в полумраке больничного коридора, я опять натолкнулся на сероглазый светящийся взгляд, на улыбку, и всё стало ясно: да, меня беспокоит вот именно это лицо, этот взгляд…
– Добрый день! – прозвенело меж стен коридора.
– Добрый день, – пробурчал я угрюмо. – Вы к нам снова на консультацию?
– Нет, – она вскинула брови. – Я просто шла мимо. Но вы, кажется, сердитесь, когда видите здесь посторонних?
– Какая же вы посторонняя? – Я заставил себя улыбнуться. – Напротив, я очень вам рад.
– Правда? – Лицо ее вновь осветилось улыбкой. – Ну, слава богу! А я-то уж думала: вот сейчас тебя, Олька, погонят отсюда метлой…
Мы засмеялись: она звонко и молодо, а я словно кашляя, словно чем-то давясь.
– Может, чаю хотите? – сам для себя неожиданно, предложил я ей вдруг.
– Конечно, хочу, – легко согласилась она. – А лимон у вас есть? Я лимоны ужасно люблю…
VII
В то наше первое с ней чаепитие я разглядел Ольгу внимательней. Ни тонкие брови, ни нос с небольшою горбинкой не отвлекали от главного: от огромных светящихся глаз и от губ, то упрямо поджатых, то расплывавшихся в ясной улыбке.
Как радушный хозяин, я угощал ее и развлекал разговором.
– Так вы где, говорите, учились? – спрашивал я, наливая чай в чашки. – В Энске? Выходит, мы с вами окончили одну alma mater.
– Да, только вы чуть пораньше, – улыбалась моя собеседница.
– Всего лет на двадцать: пустяк…
– А вы и вправду, Григорий Александрович, выглядите очень молодо. Взгляд у вас совершенно мальчишеский.
– Что ж, спасибо. Но это всё, Оленька, потому, что в моих глазах отражаетесь вы. А сидела бы здесь какая-нибудь старушка – и я бы с ней рядом казался почти стариком.
– Так просто? Выходит, всё дело в возрасте собеседника? – поднимала она свои тонкие брови.
– Конечно. И вообще мы, хирурги, любим всё упрощать. Так же, кстати, как вы – усложнять.
– То есть мы, терапевты?
– Ну да, терапевты – и женщины.
Секунду задумавшись, Ольга кивала:
– Пожалуй, вы правы. – И вдруг, ни с того, ни с сего, начинала смеяться.
Смеялась она так легко, заразительно – что было нельзя не смеяться с ней вместе. Аж прослезившись от смеха, она посмотрела таким повлажневшим, признательным взглядом, словно я сделал ей что-то очень хорошее.
– Вы меня уморили, – вздохнула она измождённо, счастливо. – Давно я так не смеялась…
Общий смех сразу сделал нас ближе: уже начинало казаться, что я знаю Ольгу давно.
– Расскажите мне, как вы учились, – просила она, отпивая парящийся чай. – Вы где тогда жили? В общаге?