Георгий Протопопов
Фантомная боль (сборник)
Огонек
Памяти Лили
Мама сильнее меня, и, если она по-настоящему решит что-нибудь такое нехорошее выкинуть, я не справлюсь.
Мне кажется, иногда я могу вспомнить этого ребенка – его мысли, переживания, его страхи. Страх, думается мне, определенно был, но насколько это был страх за себя?
Ребенок не понимал и был в смятении, а мама… мама была сильнее, была неоспоримой, любимой и выше неба в детских глазах. Она не могла причинить вред, в такие вещи просто не веришь.
Мама лежит на своей смятой постели, а я сижу в углу и жду, когда на нее подействуют десять таблеток ацетилсалициловой кислоты – последние в нашем доме. Потихоньку даже строю смутные планы о том, как бы пополнить запасы лекарства. Это так просто и так невозможно. А еще еда – она тоже заканчивается. Слишком много проблем.
Мама почти ничего не ест, я тоже могу потерпеть, но ей нужен сахар, а его почти не осталось. Она всегда просит, чтобы вода была сладкая, и рядом со мной стоит полная кружка. Я жду, когда мама вернется.
В комнате полумрак, шторы задернуты, потому что в последнее время я очень редко выглядываю на улицу – вид за окном внушает безотчетный ужас, и совершенно не представляется, каково это будет туда выйти. Но придется.
Мама лежит неподвижно, и мне страшно вымолвить и даже подумать о том, на что это похоже, но со мной мое терпение – это то немногое, что у меня осталось. И надежда, конечно же, хотя там, в то время, я не могу выразить всех своих мыслей и чувств. Вспоминая, мне кажется, что ребенок был подвешен в пустоте, выдернутый из привычного мира, лишенный точек опоры, не знающий, не понимающий, как реагировать на новые условия, но делающий все возможное, все возможное, чтобы вернуть свою жизнь, то, что считал своей жизнью. Полагаю, я горжусь этим ребенком, собой из этого прошлого.
Лекарство начинает действовать, я вижу это по тому, как начинает вздыматься мамина грудь: поверхностно и часто-часто, будто дрожь, будто рябь на поверхности водоема, и дыхание ее становится слышимым – все больше, переходит во всхлипы и постепенно – не сразу – выравнивается.
Мама поднимает вверх правую руку и одновременно открывает глаза. Растопыривает пальцы, долго смотрит на них, и на ее неподвижном лице проявляется мимика: она хмурится, подергивает губами, моргает. В горле ее возникают хриплые звуки. Не сразу, не с первой попытки, но ей все-таки удается произнести:
– С-Сашка?
– Я здесь, мамочка! – кричу я, срываясь с места.
Первым делом трогаю мамин лоб – все еще горячий, но уже не настолько. А иначе и не будет. У меня есть платок, пытаюсь вытереть выступившую на ее лице испарину, пытаюсь укрыть ее, потому что она дрожит, пытаюсь обнять ее, не могу сдержаться и целую ее в пышущую жаром щеку.
– Мамочка, ты проснулась! Так долго!
– Я? Кто?
Она слабыми жестами отталкивает меня, силится сесть, и я ей помогаю – со всей осторожностью, своей детской заботой и нежностью.
– Я хочу пить? – спрашивает мама; голос ее дрожит и все еще не может найти верный тембр. – Я хочу пить. Кто?
Я подношу ей кружку и держу ее своими тонкими слабыми руками, пока мама пьет, глядя в пустоту перед собой.
Потом она просто сидит, все также смотрит в никуда, и я сижу у ее коленей, – бесконечное ожидание – это то, чему мне пришлось научиться.
Постепенно черты ее лица разглаживаются, невыразимое, запредельное выражение покидает ее, мама как будто успокаивается, хотя и выглядит невероятно усталой. Наконец она обращает на меня внимание.
– Я же просила больше этого не делать. Зачем? Я просила? Я попрошу. Ты не понимаешь, Сашка.
– Ты же болеешь, мама, – почти шепчу я, обнимая ее ноги.
– Ты ничего не понимаешь.
– Я люблю тебя, – совсем уже шепчу я, – сильно.
– Зачем? Кого?
Ребенок вздрагивает как от удара, похожий на маленького испуганного зверька. Но вот мамина рука ложится мне на голову, и мамин голос снова меняется, становится чуть теплее, почти, но не совсем такой же как раньше, но ребенку достаточно и этого.
– Папа не пришел?
– Н-нет, – я столько времени нахожусь в замороженном – и заторможенном – ожидании, плыву в пустоте, почти не думая, просто что-то делая, просто пережидая, а сейчас непрошенные слезы так и подступают к горлу, обжигают глаза.
– Он не придет, – это еще один удар, нанесенный вскользь, мимоходом, на который мама даже не обращает внимание, и в ее голосе звучат нотки прежнего равнодушия, отчужденности, но я изо всех сил стараюсь сдержать слезы, потому что верю и знаю, что мама возвращается, настоящая, такая, какая она есть, ей просто нужно немножко времени.
– Послушай, Сашка, – говорит она позже, – мне кажется, нам надо будет поговорить о том, что тебе делать дальше. Посмотри-ка на меня.
Я поднимаю голову, плохо вижу из-за застилающих глаза слез, однако мамино лицо почти такое же как раньше, и ее взгляд, кажется мне, лучится былым теплом, и я больше не могу сдерживаться; я не реву, – слезы просто текут и текут.
Мама нежно гладит меня по щеке, по волосам.
– Эй, какая же ты у меня растрепа. Давай-ка я тебя причешу. Где расческа?
– Я сейчас! – Я спотыкаюсь, натыкаюсь на все подряд, не знаю, куда метнуться и ничего на свете не хочу так, как найти эту несчастную расческу. Кручусь волчком, в глазах темнеет от ужаса, думаю, что никогда не найду, и все будет разрушено, но неожиданно вспоминаю, что недавно видела ее там, где и всегда – на трельяже.
– Вот! – я мчусь к ней; мама опять выглядит безучастной, но оживает, когда я осторожно вкладываю расческу в ее руку.
Сажусь на пол, и мама начинает меня расчесывать. Волосы скатались в комки, и мне немного больно, но зажмуриваюсь я не от этого, а оттого, что погружаюсь в удивительное ощущение тепла, в те прошлые солнечные утра, которые даже в памяти как будто бы давно и безвозвратно померкли.
Когда они были, эти времена, если считать от моего тогда? Вероятно, не так уж давно по обычным меркам, не более двух недель назад, но иногда время течет совершенно иначе, и каждый прожитый день вмещает в себя одну из бесконечностей. И даже теперь, из своего далека, я воспринимаю все именно так. Хотя ведь прошлого нет, а точно также нет настоящего и будущего. Что, впрочем, не обесценивает любой момент восприятия.
– А давай я тебе косы заплету, а? Будешь у меня красивая.
Мама разбирает мои волосы на пряди, и вдруг замирает.
– Я не могу, – каким-то потерянным голосом шепчет она. – Все эти узоры. Что это такое? Сашка, что происходит?
Я вся сжимаюсь, думая, что с мамой опять начинается это, но почему так быстро? Неужели нужно было больше лекарства? Но у нас ничего не осталось, даже тех, которые я однажды – пугаясь и поминутно замирая от страха – взяла в квартире тети Риты, нашей соседки, которая улетела в отпуск, но оставила нам ключи.
В одно из первых своих просветлений мама подробно объяснила мне, какие лекарства ей могут помочь, в каких количествах, и до каких пределов я могу увеличивать дозу. В тот самый первый раз, когда я еще ничего не знала, но, обнаружив у мамы ужасный жар и, подчиняясь какому-то безотчетному импульсу, дала ей сразу две таблетки аспирина. И это сработало, правда, очень ненадолго. Но путь, казалось, был найден. С тех пор – сколько уже бесконечных дней? – с каждым разом я растворяла в стакане воды все больше таблеток. Вот то, помимо аспирина, что, следуя указаниям мамы, мне удалось найти: «Цитрамон», «Анальгин», «Вольтарен», «Диклофенак», «Нурофен», «Найз», «Ибупрофен», «Парацетамол», «Ринза» – не только таблетки, но и бутылочки с детскими сиропами, пакетики с порошками, все, что смогла. А теперь ничего не осталось. Зато я знаю, что мне нужно искать в аптеке. Только бы до нее дойти.