Я очнулся на рассвете в той самой комнате, в которой я выстрадал когда-то несколько мучительных часов. Здесь начались мои страдания; здесь они кончились блаженством.
Несколько раз я спрашивал себя потом: зачем я не умер тогда, не сошел окончательно с ума в безумном порыве высшего земного счастья – среди опьяняющих ласк страстно любимой женщины.
LXXVII
На другой день я проснулся поздно, совершенно разбитый. Голова страшно кружилась. Я жадно ждал Сару, прислушивался к каждому легкому стуку, но она не явилась. Вечером, когда я оправился и торопливо одевался, чтобы идти к ней, явился Груздилкин, уланский офицер, добрый, но пустой малый. Я решился отправить его без церемонии восвояси.
– Извини меня, я тороплюсь, – сказал я, повязывая галстук.
– К ней, к Саре?! Я, собственно, и пришел затем, чтобы тебя остановить от этой глупости.
Я быстро повернулся к нему лицом.
– Ведь ты со своей безумной страстью сделался посмешищем всего города. Ведь она тебя надувает, как поросенка. Ей-богу! Право!
Я чувствовал, как кровь прилила мне в голову.
– Ты клевещешь, ты лжешь! – вскричал я, бросившись к нему.
– Вот те крест, душенька! – И он перекрестился. – Ведь у нее каждую неделю «четверги». Вся молодежь собирается туда. Кутеж, карты и торги, формальные торги и переторжка. Знаешь, от кого у нее эти большие венецианские зеркала – от Миши Гудилина, а ковры в гостиной – от Базыгина, а рысака подарил князь Бархаев.
Я чувствовал, как сердце мое останавливалось и в глазах зеленело. Я медленно опустился на стул.
– Ведь не сегодня, так завтра, – продолжал Груздилкин, – полиция накроет все их жидовское гнездо. Черти! Устроили здесь притон и распоряжаются, как дома.
– Нет! – вскричал я. – Этого не может быть. Это невозможно. Я хочу лично узнать все, услыхать от нее самой.
– Узнавай! Сделай милость, узнавай. – И он отчаянно махнул кивером. – Так вот она тебе все сейчас и расскажет… Ха! ха! ха! Очень уж будет наивна!.. Pas si bête! Mon cher, pas si bête!
И он простился и ушел.
LXXVIII
Теперь только я начал припоминать и соображать все, что проходило мимо моих влюбленных глаз незамеченным. Намеки и подсмеивания знакомых и товарищей, поведение Кельхблюма – все становилось крайне подозрительным. Но нет! нет! Это невозможно! Положим, она не любит меня – это ясно, и не будет любить… in ewige Ewigkeit. Но между любовью ко мне и тем, что рассказывает Груздилкин… Нет! Нет! Нет!
Она была любовницей его, она стала теперь моей любовницей… Но до того, чтобы… Нет! Нет! Нет! Она слишком умна, горда, образованна, чтобы… Нет! Нет! И нет!
И я, постоянно погоняя извозчика, домчался наконец до Акламовского дома. Там было все пусто, заперто, темно. Я чуть не оборвал звонок у дверей, трезвонил целых 20 минут. Ничего! Гробовое молчание! Куда идти? Мучительное чувство неизвестности давило грудь. Больная голова плохо работала и кружилась.
Я решился отправиться в их балаган. Но и там тоже ничего не нашел.
Помню, вечер был пасмурный, темный. По небу быстро неслись тучи. Холодный ветер валил с ног и пронизывал до мозга костей.
Балаган был кругом заперт. В нем, очевидно, не было ни души. В маленьком заборчике, отгораживавшем один из углов, входивших внутрь балагана, я нашел незапертую дверцу. Через нее я проник на крохотный дворик, заваленный стружками и всяким сором. Здесь я нашел другую дверцу, ведущую в балаган. Она также была не заперта, и я поднялся на маленькую лесенку и очутился в крохотном чуланчике. Во всю стенку его была большая дверь, но эта крепкая дверь была заперта. Я осмотрел все стены: чуланчик, казалось, уходил в недосягаемую вышину. Я заглянул в щели его стен. За ними все черно, но внутри чувствовалось пространство, гудел ветер. Это была сцена или партер.
В мучительной тоске, не зная, куда броситься, где искать ее, я вышел из балагана, из балаганного двора и отправился в клуб.
В клубе нашлось несколько приятелей. Я обратился к ним прямо с вопросом: да или нет?..
– Ха! ха! ха! – откровенно захохотал Брызгин, молодой подгородный помещик. – Да кто же, душа моя, этого не знает?! Чуть не вся молодежь у нее бывает.
Я чувствовал, как лицо мое краснело и бледнело.
– А за сколько она соблаговолила… удостоить вас? – спросил губернаторский адъютант Гримкин.
«За 25 тысяч», – мелькнуло у меня в голове, но я ничего не ответил.
– Ведь она длиннейшая, высочайшая, непростая особа!
– Ха! ха! ха! – разразилась вся компания.
LXXIX
Вдруг из ближней залы вошел старший Бархаев. Я почувствовал, как стены закачались и туман на одно мгновение застлал мои глаза.
– Ба! Кого я вижу? – вскричал он. – Ты уже вернулся? Ну! Что же ты сделал?
– Ничего! – прошептал я глухо.
– Он, душа моя, здесь ожидовился, – вскричал Брызгин. – Душой и сердцем предался божественной еврейке! – И он чмокнул кончики пальцев. – Мым-ы! Роза, роза Иерихона… Перл, достойнейший царя!
– Ха! ха! ха! – захохотала компания.
Но я ничего не слушал, не слыхал. Бархаев молча и строго смотрел на меня большими черными глазами. Мне казалось, что за ним стоит бледный-бледный призрак моей матери и тихо, плавно качает головой. Я потерял сознание.
Я опомнился через пять дней, опять в моем номере, опять в постели, с подвязанной рукой, из которой пускали кровь.
Подле меня был только мой человек, Степан, которого я взял с собой из деревни.
– Степан, – спросил я, – давно уже я лежу?
– Да уж около недели как изволите хворать. Привезли вас из клуба в бесчувственном положении. Вот только сегодня настояще очнулись.
– Степан, – спросил я чуть слышно, – никто у меня не был?
– Никого-с, окроме доктора и Константина Михалыча (Порхунова). Они все с вами и отваживались.
Как же, думал я, прежде для моего излечения нужна была Сара, а теперь? И отчего теперь так сердце слабо, покойно? Только там где-то, на самой глубине, какой-то осадок горечи…
Но эта слабость прошла через два-три дня. Я окреп, встал с постели, и вместе с силами поднялась, заговорила злоба непримиримая, ненасытимая.
Порой мне казалось, что я все бы простил, забыл, только бы она явилась с ее чарующими ласками. Порой я чувствовал, что задушил бы ее не задумываясь, как только бы она показалась. Дышать становилось тяжело. Кровь приливала к груди. И вслед за тем полный упадок сил, полное изнеможение.
«Что я скажу отцу? – спрашивал я себя в ужасе. – Откуда я добуду 25 тысяч, чтобы выкупить имение? И не взять с нее ни расписки, ни векселя! О! Подлая жидовская кровь!.. И как все это тонко, хитро!»
Мне тогда не хотелось признаться, что меня, напротив, весьма грубо, чисто по-детски надули.
Дня через два, когда я хотел уже выходить, ко мне явился Груздилкин.
– А я к тебе, душа моя, с весьма неприятным поручением, – сказал он, сбрасывая кивер и в него перчатки. – От князя Бархаева.
– Что такое?
– Он требует удовлетворения за удар шандалом в висок, который ты нанес ему в Уключине. Он теперь только оправился от него. Худ, желт, а только и жаждет, чтобы с тобой подраться. Уж мы ему и говорили, и доказывали, что все это пьяная история… Ничего и слышать не хочет… «Крови, крови, его жажду я…»
– Что же, я готов.
И опять страшный прилив злобы сдавил мне грудь.
LXXX
Когда через полчаса Груздилкин, поболтав о всяком вздоре, ушел, то на меня нашел какой-то спокойный стих. О Саре я как будто забыл. Вся страсть, любовь и злоба утихли, ушли в прошедшее. Я думал: если я его не убью, то он меня убьет. И то и другое будет к лучшему. И на этом я успокоился.
Через час я отправился к Порхунову. Он только что встал, куда-то собирался и встретил меня довольно сухо.
– Я пришел к тебе с покорнейшей просьбой, – сказал я.
– К твоим услугам. Что тебе надо?