– Вот именно, – с улыбкой подтвердил мой друг. – И тогда из жизни куда-то исчезает радость. Но, – тут он опять многозначительно поднял указательный палец, – остается надежда, что занесло нас не очень далеко.
– В моря Забвения… – прицеливаясь, пробормотал я.
– Что-что? – переспросил Оскар.
Мы просидели в баре почти до утра. Я рассказывал ему о старом Леонардо. В конце концов я пересказал ему притчу о Стеклянной Ящерице. Оскар загадочно улыбнулся и изрек:
– Да, боги всегда наказывали за высокомерие.
– Какое высокомерие? И какие боги? – спросил я.
– Всякие, – отмахнулся он. – А высокомерие… мне просто это слово нравится больше, чем гордыня. Твой мастер Луиджи всерьез полагал, что Творец нуждается в нем, как в рекламном агентстве.
Неожиданность такого сравнения рассмешила меня. Но подавив приступ веселья, я вступился за честь героя:
– Выражение «прославлять Творца» заимствовано из священного писания и испокон веку употреблялось по отношению к выдающимся мастерам.
– И как шаблон утратило свой изначальный смысл, – подхватил Оскар.
– Каковым являлся…
– Каковым являлся… нет, гм… – нахмурился он, – являлось… – Оскар бросил подозрительный взгляд на меня, потом на свой бокал. – В общем… являлась благодарность. Да, жажда выразить благодарность Творцу, – он облегченно вздохнул, – а не стремление навязать Ему свою квалифицированную помощь. Более того, я убежден, что благодарность не часто, в действительности, бывала творческим импульсом.
– Что же бывало им часто? – усмехнулся я. – Может, ты раскроешь мне, наконец, глаза на истинную природу творческого импульса?
– Нет, но я не теряю надежды на то, что ты сделаешь это сам, – отозвался Оскар и, не дав мне времени поинтересоваться, что он, собственно, хотел сказать своим глубокомысленным замечанием, продолжал: – Полагать, что Творец нуждается в рекламе, – высокомерие. И, проследив жизненный путь рьяных популяризаторов Священного Писания (спасибо, что напомнил), усомниться в этом трудно. Если, конечно, Творец… всесилен. Но полагать, что Он не всесилен, тоже высокомерие, – Оскар развел руками. – И посмотри, к чему это привело: к «слезам сочувствия к Создателю». Но Богу нельзя сочувствовать: это апофеоз высокомерия! На богов можно злиться, с ними можно враждовать, их можно отвергать и даже отрицать – и быть в конце концов прощенным ими. Но сочувствовать…
– Погоди, погоди, – нетерпеливо перебил я. – Ты всё валишь в одну кучу – Бога, богов, Священное Писание, мифологию…
Оскар послушно замолчал, выжидающе поглядывая на меня. Я собрался с мыслями.
– Начнем с того, что христианство основано на сочувствии Богу.
– Ну нет! – с видом «так я и знал, что ты это скажешь» возразил он. – Христианство основано на сочувствии Христу. Человек может сочувствовать Богу, если Бог является человеком. Церковь мудра, – улыбнулся он и лукаво добавил: – Попробуй-ка посочувствуй Ветхозаветному Иегове или Святому Духу!
Я невольно улыбнулся.
– Ну хорошо, оставим их пока всех в стороне. Поговорим немного о демонах.
– Ну-ну, – хмыкнул Оскар.
– Вернее, о главном демоне и главном гордеце, о дьяволе.
– Давай поговорим о дьяволе, – вздохнул Оскар, – если тебе так хочется.
– Ты утверждаешь, – сказал я, – что отвергать и даже отрицать Творца простительно, а сочувствовать Ему – гордыня. Но дьявол потому и дьявол, что отверг Бога!
Оскар задумался, потом пожал плечами.
– Мне кажется, дьявол просто-напросто решил, что Божественное мироздание нуждается в его вмешательстве. Он сделал то же, что и Прометей, коего, кстати, весьма видные теософы отождествляют с ним. Иными словами, дьявол усомнился во всесилии Создателя, как, между прочим, и твой Луиджи Тарлини.
– Опять «мой»! – возмутился я, но он махнул рукой и продолжал:
– Что же до того, что дьявол будто бы отверг Бога, то тебе при твоей памяти стыдно не помнить… э-э, как это там… – прищурился он, – «…и Я низринул тебя, нечистого, с вершины Божьей», ну, и так далее, – Оскар махнул рукой. – Это Бог отверг дьявола.
– «…и Я низвергнул тебя, как нечистого, с горы Божией, изгнал тебя, херувим осеняющий, из среды… огнистых камней»[12], – пробормотал я.
– Вот именно. Низвергнул и забыл. С глаз долой, из сердца вон! Дьявол же всего-навсего не простил этого Богу. – Оскар прервался, чтобы снова наполнить бокалы, и наполнив их, заявил: – И в этом смысле я вполне понимаю дьявола.
Тут он, по своему обыкновению, «выдержал паузу»:
– Чем мощнее личность, тем тяжелее простить ей равнодушие к себе. Равнодушия же к себе Бога простить вообще невозможно. Дьявол не смог, а человечество делает всё, чтобы этого равнодушия не признавать, и с древних времен до наших дней со страстью выдумывает отговорки и ищет оправдания Творцу. Должен признаться, – улыбнулся Оскар, – меня всегда восхищало одно, кельтское: «Не докучайте молитвой Великой Богине-Матери; Она не слышит вас; Она танцует с бабочками».
– Иными словами, – подытожил я, – ты говоришь, что мы не могли бы простить Богу того, что спокойно прощаем человеку, – равнодушия, то есть.
Оскар кивнул.
– Но справедливости ради отметим, – давясь от приступа внезапного смеха, подмигнул он мне, – что обратное тоже верно.
– Обратное… в каком смысле обратное? – я заметил, что стал плохо соображать, и отодвинул бокал.
– Как бы ты отнесся к человеку, который день за днем, месяц за месяцем, год за годом выдирал бы из твоей несчастной головы по пять-шесть волосков? – спросил он, поглаживая небольшую лысину на макушке.
– Плохо, – сказал я, тактично попытавшись не рассмеяться.
– Ну, вот видишь! – радостно закивал Оскар. – А Богу – ничего, прощаем!
Отсмеявшись, я спросил, не в силах расстаться с темой:
– Кстати, небольшое уточнение по поводу равнодушия. По-моему, нас не столько беспокоит Его равнодушие конкретно к нам, сколько Его равнодушие вообще. Мне кажется, я простил бы равнодушие к себе, если бы при этом знал, что Он неравнодушен к другому.
– Мой дорогой, не утверждаешь ли ты, что можешь поверить, будто Он неравнодушен к кому-то другому, если Он равнодушен к тебе? – удивленно поднял брови Оскар.
Не очень соображая, о чем он, собственно, спрашивает, я поторопился с ответом:
– Я – не могу. Но откуда я знаю, вдруг ты – можешь!
Тут мы потеряли нить разговора и некоторое время растерянно смотрели друг на друга. Было около трех часов ночи, и количество выпитого кьянти явно приблизилось к критической массе. Оскар попытался протолкнуть мысль о том, что пьяное состояние является более естественным, поскольку позволяет вести рассуждения исключительно от начала к концу, а рассуждать от конца к началу – извращение и свойственно только забитой рутиной голове современного трезвенника. Я, кажется, соглашался.
Спать я лег уже на рассвете, и мне приснилось, что я стою в мастерской старого Леонардо. Я стою перед знакомой книжной полкой из красного дерева и дую сквозь специальный паяльник на оранжевый огонек спиртовки, пытаясь отлить резьбу по бордюру полки. Дерево плавится, как стекло, и прекрасный сложный узор вспыхивает на нем. Но стоит мне перестать дуть, и узор исчезает. В недоумении я отступаю и вижу около полки писателя Льва Толстого. В руках у него топор. Прилаживаясь и что-то приговаривая, он несильно замахивается и откалывает куски дерева на бордюре. Нестерпимо смешат меня во сне слова, которые он повторяет снова и снова: «Разучилась молодежь работать по дереву…»
Смеялся я и проснувшись. Но в этом смешном сне было и нечто тревожаще-важное. Проснувшись и всё еще посмеиваясь, я подошел к книжному шкафу, кажется, со смутным намерением загладить свою невольную вину перед классиком. Но, открыв шкаф, наткнулся на притчи Леонардо.
Еще до того, как рука моя потянулась достать их с полки, я уже знал, что в моем сне являлось таким важным. И застыл с потрепанной серой книжечкой Леонардо в руках, удивляясь точным и безболезненным уколам в сердце: каждый из них новой волной тепла и памяти распространялся по телу. Не той куцей и плоской памяти, в капкан которой я едва не попался. Другой, той, что была в детстве, – богатой цветом, звуком, запахом, объемом и, подобно сну, не знавшей грубого линейного течения времени. И потому я не знаю, сколько его прошло, прежде чем я почувствовал: случилось нечто очень важное, случилось то, чего я безотчетно ждал весь этот мучительно долгий год, – мир перестал быть ко мне равнодушным. Я поднял голову: маленький кристалл на окне слегка покачивался и горел радужным огнем, словно разряженная и бесплотная вселенная сгустилась в ослепительную точку чистейшего света и цвета. И теплая рука старого Леонардо легла на мое плечо.