Литмир - Электронная Библиотека

Я сказала что-то резкое, после чего меня полчаса преследовал доносившийся из открытых окон гостиной ее «наследственный» акцент, – ее родители были родом из Швейцарии, – который пропадал только когда она ругалась с прислугой.

– «Такое обращение… нестерпимо…»

В тот день я первый раз в жизни напилась. Сладкий с привкусом кокоса коктейль понравился мне, и я пила его и пила. Мне всё казалось, что меня тошнит не от коктейля, а от назойливого мелькания лиц, и я постаралась сосредоточиться на одном из них. Это было женское лицо, и оно вдруг испугало меня… Не то чтобы оно было незнакомым, но я словно впервые увидела его: гладкое и подтянутое, и на нем мертвые, холодные, выцветшие глаза с набрякшими веками.

Я оглядела собравшихся гостей, и все лица показались мне похожими на это. И тогда произошло нечто поразительное – как если бы вдруг щелкнул выключатель и вспыхнул ослепительный свет; помню, я даже зажмурилась.

«Всё из-за них. Невозможно с рождения, постоянно видеть вокруг себя этих людей и не раздражиться на людей вообще!» – так открылась мне причина моей нетерпимости, и одновременно я почувствовала себя удивительно легко, как будто свалился мешавший жить груз.

Потом я испугалась, что пьяна и могу забыть то, что открылось мне вдруг. Мне показалось, что вернее будет проговорить это вслух, и я громко сказала:

– Как удивительно, что я не догадалась раньше, что вы не только уродливы и глупы – вы страшны! Если бы я умела рисовать, я бы всех вас перерисовала!

К вечеру я улетела в Мэйн к Мишель. Дядя не удерживал меня, очевидно, опасаясь очередного скандала. Но я уже не была способна скандалить. Я очнулась в своей спальне после недолгого сна слабой и счастливой.

Мишель встретила меня, мы обнялись, и я долго-долго не отпускала ее.

– Что с тобой случилось, птичка-колючка? – повторяла она.

Я бестолково объясняла ей, торопилась, сбивалась, подробно рассказывала зачем-то о гостях, вспомнила давно уже не существовавшую приживалку Аделию, как она ела, всегда неряшливо и с жадностью, и с такой же жадностью сплетничала. Я сбивалась, потому что, говоря о них, совершенно не ощущала ни раздражения, ни неприязни.

Мишель подарила мне жемчуг, некрупный, чуть розоватый и очень блестящий. Он и до сих пор так же блестит, ожерелье не потускнело. Старая Джамила, сын которой по-соседски помогает мне управляться со сбором земляных орехов, говорит, что это оттого, что я его постоянно ношу.

Прямо из аэропорта Мишель повезла меня на выпускной вечер студентов медицинской академии, среди которых был Алекс. «Трудноочаровываемый», – назвала его она. Лицо ее было загадочным и грустным, она похудела, и мне казалось, что никогда еще она не была так красива.

В тот вечер все были красивы. Я уже старуха, но и сейчас мне хочется плакать, когда я вспоминаю первый, удивленный взгляд синих глаз Алекса. Я сказала ему что-то о его глазах, а он ответил, что я совсем не такая, какою он представлял меня себе со слов Мишель.

Я осталась жить в маленьком городке под Ричмондом, поступила на какие-то курсы сестер милосердия при госпитале, в котором стал работать Алекс. Осенью мы обручились. Осень была теплой и долгой. Мы часто ездили на океан, и я любила сравнивать его цвет с цветом глаз Алекса – я никогда не отличалась даром предчувствия.

Через год я должна была получить свои деньги, и Алекс говорил, что тогда, если кончится наконец война, мы сможем уехать в Африку, открыть там больницу, поселиться в какой-нибудь старой усадьбе в колониальном стиле, ездить на лошадях и завести двух ручных гепардов. Мы очень основательно обсуждали эту будущую больницу, где набрать персонал, как сделать так, чтобы в ней было прохладно, чтобы было достаточно мест.

– Знаешь, – говорил он, – когда мне было семь лет, я однажды увидел фотографию, снятую где-то в Конго во время эпидемии чумы. Там горел длинный барак или конюшня, где держали больных. И за горящими балками можно было разглядеть сидящих у стены детей, таких же, каким был я. Они спокойно сидели и смотрели на огонь. Я никогда не любил огонь.

Когда я просыпалась ночами и глядела на его чеканный, темный на фоне белевшей занавески профиль, на стройные очертания его тела, знакомого мне лучше моего собственного, на высветившуюся прядь его волос, мне было страшно от счастья.

В начале декабря его мобилизовали врачом на военный корабль. А в середине декабря приехал дядя Эдгар, которому я наконец написала о том, что происходит в моей жизни.

Дядя Эдгар долго рассматривал фотографию Алекса, расспрашивал меня, как и где мы познакомились, чем занимается Алекс. Он был так непривычно внимателен и тактичен, что я рассказала ему всё: об Африке, о больнице, об усадьбе в колониальном стиле и о том, что Мишель не простила меня.

– Ничего, – успокоил дядя Эдгар, – твоя подруга простит тебя. Она поймет, что ты тут ни при чем, если уже не поняла.

Я уловила иронические нотки в его голосе.

– Конечно, ты тут ни при чем. Во всем виноваты твои деньги. Без денег ведь ни усадьбы, ни больницы не построишь, – пояснил он. – Тебе бы тоже неплохо это понять.

Пришла ночь. И то мне казалось, что дядины слова – бред, то весь мир лежал осколками разбитого бокала у моих ног. Это был любимый Алексов бокал, который я швырнула на пол, как только дверь за дядей Эдгаром закрылась.

На следующий день я позвонила Мишель и попросила ее встретиться со мной. Она держалась отчужденно, но, наверно, я держалась не лучше. Разговор не клеился, ни у одной из нас не хватало духу его начать. Может быть, она заметила на мне жемчужное ожерелье, свой подарок, но только начала его все-таки она.

– Не думай, я не в обиде на тебя. Просто… просто мы давно не виделись.

– Мой дядя сказал, что ты простишь меня, потому что поймешь, что Алексу нужна не я, а мои деньги, – сказала я и, так как она промолчала, спросила: – Ты тоже так думаешь?

– Я не знаю, – ответила Мишель.

Через неделю я написала Алексу о своем решении разорвать помолвку. О том, что это невыносимо мучительный для меня выбор, но что еще мучительнее для меня уехать на другой континент с человеком, о котором я никогда не буду знать правды, для того чтобы воплощать в действительность его мечту.

А еще через месяц я получила свое письмо назад вместе с уведомлением о том, что Алекс погиб. Корабль, на котором он плыл, был потоплен японской авиацией близ одного из маленьких, едва различимых на карте тихоокеанских островов.

Мишель увезла меня к себе, и ночь мы провели обнявшись и проплакав до рассвета. Она укачивала меня, как ребенка, и приговаривала:

– Бедная моя птичка-колючка…

Она ничего не знала о моем письме, и никогда не узнала.

Помню, зима была страшной. Но еще страшнее было лето. Оно выдалось нестерпимо жарким и влажным. Я задыхалась по ночам в своей спальне, но не осмеливалась включить вентилятор, потому что тихое гудение его немедленно складывалось в отчетливую мелодику похоронного марша.

Потом закончилась война, и многие тихоокеанские острова, в том числе и остров Алекса, стали американским протекторатом.

Я уехала на этот остров и прожила там сорок с лишним лет. Я построила на нем и больницу, и усадьбу в колониальном стиле, и школу. Теперь там все говорят по-английски, а вначале было очень тяжело объясняться. Вот только гепардов я не завела – их на острове Алекса нет. Зато есть много белок и птиц, и у меня целое поле земляных орехов для них.

Много лет я работала в госпитале – пригодились курсы сестер милосердия. Я страшно уставала, но если бы я работала меньше, старой Джамиле пришлось бы, наверно, чаще толочь для успокоения моих нервов корешки каких-то неведомых мне растений. Впрочем, я давно обхожусь без отваров старой Джамилы.

С Мишель мы переписывались все эти годы. Она вышла замуж вскоре после моего отъезда. Теперь она уже овдовела, у нее дочь и двое внуков, о которых она пишет со своим всегдашним, немного колючим юмором. Она увлеклась спиритизмом, но и об этом пишет с юмором, – мне всегда нравилась Мишель.

2
{"b":"677668","o":1}