Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Стремление к преодолению письменности, как оно было описано Максом Айтом (борьба инструмента против слова), и медиальная семантика вторичной устности провоцируют короткое замыкание народного просторечия и различных сказовых модификаций, с одной стороны, и профессионального языка инженеров и техников-электриков вместе с бюрократическим жаргоном управленцев, с другой.

Из этого короткого замыкания идеологических и речевых образов и рождается герой Электроромана.

ГЛАВА 2

ИНЖЕНЕР ЭЛЕКТРОН – СОЗДАНИЕ ГЕРОЯ

Наряду с публицистикой, из которой выкристаллизовалась тема электрификации в соединении с основным конфликтом между (буржуазным) полом и (пролетарским) сознанием, в 1920 году Платонов предпринимал попытки по созданию художественных текстов. Помимо автобиографического рассказа от первого лица, с которым он дебютировал в «Очередном» в 1918 году, Платонов экспериментировал с техниками аукториального посредничества между речью персонажей и речью рассказчика.

В первом разделе обозначим две доминирующие тенденции стилистически-дискурсивного формирования действующих лиц на примере двух ранних рассказов – «Апалитыч» и «Маркун». Применительно к эволюции стиля платоновской прозы оба героя этих текстов в высокой мере зачинательны. В основе выражения их характеров заложены соответствующим образом дифференцированные модели коммеморативного повествования. В рамках концепции коллективной памяти модели героев можно отнести или к позиции культурной памяти (Апалитыч), или к позиции памяти коммуникативной (Маркун)117. Примечательным образом это различие открывает интересную перспективу на медийно-семантическую характеристику этих текстов, ибо культурная память, передаваемая через экспериментальный повествовательный образ Апалитыча, в сильной мере склоняется к устной речи и ее литературной репрезентации через сказ (аналитика которого в этот самый момент развивалась в русском формализме). А экспериментальный повествовательный образ Маркуна, в котором воплощена скорее модель коммуникативной памяти, имеет тенденцию к письменной речи118. Это на первый взгляд противоречивое несоответствие может быть объяснено с отсылкой к концепции шизофренической памяти в русском символизме, описанной Юрием Мурашовым119. Так что дискурсивный вокабулярий шизоанализа Делёза/Гваттари может оказаться чрезвычайно стимулирующим для понимания прозы Платонова120.

Созданию шизоидной повествующей инстанции, ее метапоэтической функции и медийно-семантическому оформлению посвящен второй раздел этой главы, который дает подробный анализ рассказа Платонова «Жажда нищего», написанного в конце 1920 года. На примере этого текста, который мог бы считаться первой главой Электроромана, будет показано, как Платонов пытался перевести тему электрификации из публицистики в прозу, ориентируясь на жанровую модель притчи, и при этом обращался к уже разработанным повествовательным инстанциям и речевым образам (Апалитыча и Маркуна). Как результат этого нарративного эксперимента синтезировался и специфический повествовательный образ: «пережиток», характерный для языка Электроромана и стиля платоновской прозы в целом. «Пережиток», как будет показано, способен интенсивировать полярность между культурной и коммуникативной памятью, устностью и письменностью, речью рассказчика и персонажей и преодолеть эту полярность благодаря приему «шизоидной, то есть двойной, обусловленности».

Результат этого нарративного экспериментирования – «антропологическая апория», которая лежит в основе мировоззрения Платонова и которую можно обобщить следующим образом: самосознание человека, человеческая культура в целом означает преодоление природы. Техника как «вторая природа», как эрзац-природа оказывает на человеческую природу дегуманизирующее действие. Эта «антропологическая апория» представляет собой основной мировоззренческий конфликт, на основе которого с 1921 года создаются механизмы сюжетосложения Электроромана.

2.1. Рассказчик как герой («Апалитыч» / «Маркун»)

Короткие рассказы Платонова, опубликованные в воронежской прессе в 1920 году, представляют собой пробы пера часто автобиографического характера, стилистические эксперименты с приемами сказа и фигурами рассказчиков. Для генезиса стиля платоновской прозы особенный интерес представляет короткий рассказ «Апалитыч», опубликованный в сентябре 1920 года в газете «Красная деревня». В «Апалитыче» Платонов разработал типичный для него речевой образ, повествовательную инстанцию, которая возникает во многих его ранних рассказах и связывает различные элементы ранних произведений.

2.1.1. Апалитыч – голос рассказчика

Кто такой Апалитыч? Это старый деревенский сапожник, развлекающий детвору байками, небылицами и анекдотами:

А у ребятишек сопли текли от Апалитычевых рассказов.

– Вот, когда ни села этого, ни Дона еще не было, пас раз я царских коров, и едет машина по рельсам, а коровы стали на путях, ни взад ни вперед. Стал я супротив и окоротил машину. Стой, ору, окорочайся. Стал я, уперся. Машина вдарилась в меня и окоротилась. А ногами я так впер в землю, что она закачалась и перекосилась и с той поры боком пошла. И не туда, куда надобно, не в ад к сатане, куда Бог послал, а назад на небо, к Пресвятой Богородице на вымоление… Вон вить што. И скоро, ребята, мы прилетим усе туда, где солнце да ангелы одни поют и скакают. Так-то…

– А куда ж, Апалитыч, земля тогда денется? – спрашивали ребятишки.

– Землю я под конец съем. Оттого я не умираю, все жду.

– А ты куда денешься?

– Я дедом прихожусь Христу, сыну Бога живого, и мне первое место в раю, я буду хозяином там надо всеми вами121.

«Апалитыч» – рассказ о рассказывании. Сам Апалитыч – рассказчик, выдумщик историй, чей мифопоэтический и автопоэтический речевой образ в раннем творчестве Платонова репрезентирует культурную память и как продуктивный прием языкового оформления самореференциальной повествовательной инстанции несомненно является стилистической предтечей более поздних его произведений122. Интересно, что Апалитычу явно отказано в способности к индивидуальной памяти:

Все смешалось, сгорело в старой башке Апалитыча, и он сам не знал, что есть он и где ему дорога. Он жил как без памяти, и что выдумывал, тому не верил. <…> Но Апалитыч к утру забывал все и опять принимался наващивать дратву. И опять болела и металась его неумирающая старая душа. Он думал и думал, целовался в думах с младенцем-Христом, видел цветы рая и слышал пенье, от которого плакал123.

Апалитыч не обладает никакими биографическими воспоминаниями и на первый взгляд кажется отрезанным от ресурсов коммуникативной памяти. Он конструирует свою идентичность из искаженных обрывков библейских и фольклорных нарративов. Он верит, что он дед Иисуса Христа да и сам явился на свет путем непорочного зачатия: «Это я все нарошно делаю: сапоги шью, в избе с бабой живу. А так – я не здешний, не бабьин сын»124. Вместе с тем Апалитыч идентифицирует себя со зверем Апокалипсиса и хтоническим чудищем, которое в конце времен поглотит мир125.

Но прежде всего в центре имплицитного рассказа Апалитыча стоит борьба против машин. Он стоит на железной дороге на пути поезда и удерживает его своим могучим голосом и своим телом, от столкновения машины с его голосом происходит светопреставление. Этот всемогущий, суверенный голос героя, утверждающий себя в апокалиптической битве с машиной, одновременно творящий миры и уничтожающий их, указывает на присущий русской литературной традиции образ поэта, который со времен Пушкина трактует поэзию не только как словотворчество, но и как демиургическую силу творения. Вместе с тем поэтическое творческое могущество (в духе горьковской концепции народной культуры, представленной в эссе «Разрушение личности») приписывается не гению-художнику, а полусумасшедшему, ветхому деревенскому сапожнику, который как раз из‐за нехватки способности к поэтической и интеллектуальной рефлексии действует как аутентичный мифотворец, не затронутый буржуазной культурой и ее эстетической традицией126.

вернуться

117

Различие между коммуникативной и культурной памятью можно описать на примере передачи знания и культурных навыков: «Участие группы в коммуникативной памяти размыто. <…> Знание, о котором здесь идет речь, приобретается одновременно с обретением языка, в повседневной коммуникации. Каждый считается здесь равно компетентным. В отличие от размытого участия группы в коммуникативной памяти участие в культурной памяти всегда дифференцировано. Это справедливо и для бесписьменных, и для эгалитарных обществ». – Assmann J. Das kulturelle Gedächtnis. Schrift, Erinnerung und politische Identität in frühen Hochkulturen. München: Beck, 1992. S. 53. Исходя из этого аргумента, Ян Ассман описывает различие между культурной и коммуникативной памятью как различие праздника и будней. Cм.: Assmann J. Das kulturelle Gedächtnis. S. 56.

вернуться

118

Ассман решительно предостерегает от ошибки ассоциировать коммуникативную память исключительно с устностью, а культурную память – с письменной культурой, хотя и он признается, что культурная память проявляет некоторое сродство с письменностью. – Assmann J. Das kulturelle Gedächtnis. S. 59.

вернуться

119

Murašov J. Gedächtnis und Schizophrenie in der russischen Moderne // Wiener Slawistischer Almanach. 2007. Bd. 59. S. 171–181.

вернуться

120

Подорога В. Мимезис 2.1. Идея произведения. Experimentum crucis в литературе XX века. А. Белый, А. Платонов, группа Обериу. М.: Культурная революция, 2011.

вернуться

121

Платонов А. Апалитыч // Платонов А. Сочинения. Т. 1. Кн. 1. C. 148.

вернуться

122

Мифопоэтическая потенция представляет собой conditio sine qua non для развертывания культуры воспоминаний и исторического сознания, что подчеркивает Ян Ассман: «Для культурной памяти релевантны не фактические, а лишь припоминаемые истории. Можно было бы также сказать, что в культурной памяти фактические истории трансформируются в припоминаемые и тем самым трансформируемые в миф. Миф – это учреждающая история, то есть та, которую рассказывают, чтобы описать современность начиная с ее истока». – Assmann J. Das kulturelle Gedächtnis. S. 52.

вернуться

123

Платонов А. Апалитыч. C. 148–149.

вернуться

124

Там же. C. 148.

вернуться

125

Владимир Пропп в своей работе «Исторические корни волшебной сказки» вывел мотив умерщвления змея из антропофагного компонента ритуала инициации. Змей, который глотает солнце, изображает нарративную трансформацию проглоченного тотемным животным неофита. Пропп В. Исторические корни волшебной сказки. М.: Лабиринт, 2002. C. 191–241. Гибридный зооморфный образ змея постоянно указывает в контексте сказки на происхождение героя, но также и на ритуальное (перформативное) происхождение сказки. – Пропп В. Исторические корни. C. 237.

вернуться

126

Апалитыч и родственные ему повествующие персонажи в платоновской прозе вписаны в русскую духовную традицию юродивых, которая была решающей и для выработки русской юмористической традиции. См. об этом: Панченко А. Смех как зрелище // Лихачев Д., Панченко A. Смех в Древней Руси. М.: Наука, 1984. C. 72–153. Актуализация этой традиции у Платонова была неоднократно акцентирована в работах Ханса Гюнтера. См.: Гюнтер Х. Юродство и «ум» как противоположные точки зрения у Андрея Платонова // Slavia Helvetica. 1998. Bd. 58. S. 117–132; Гюнтер Х. Мир глазами «нищих духом» // Wiener Slawistischer Almanach. 2009. Bd. 63. S. 23–38.

13
{"b":"676747","o":1}