Я мысленно представляю себе, как он, согнувшись, идет встречь ветру в темноте по бездорожью. Горячее сердце охотника! Оно гонит Силыча на озеро, по которому ходят тяжелые, темные волны, гонит на опушку оснеженного леса, на окраину болота. Там несколько часов будет сидеть он и терпеливо ждать дичь. И, конечно, не дождется! Но он — человек, влюбленный в землю. Это ненастное предутро, вой ветра, снежные космы метели так же дороги и милы ему, как теплые солнечные дни, как радостные весенние зори…
2
Метель продолжалась несколько дней. Каждое утро Силыч уходил из ветхой избушки с ружьем за плечами. Однажды он восемь часов просидел в шалаше в сумасшедшую эту погоду. Восемь часов! Это казалось мне безумием. Но он возвращался в хижину продрогший и счастливый, голодный и радостный. Он полной грудью хватал живительный воздух родных полей. Его глаза юношески блестели, когда он рассказывал мне, как сидел в шалаше, смотрел на белые космы метели, крутящиеся над темным озером, и слушал молчание притихшей в непогоде земли. И с каждым днем понятнее становилось мне его бесхитростное сердце, безмерно любящее землю. «Пусть бушуют метели, — думал я, — пусть дует злой ветер и молчит земля, в этом буйстве непогоды и молчании земли находит и видит охотник очарование, понятное, быть может, только ему одному». Но не только это очарование властно звало его из избушки в леса и на озера, помимо этого было еще и другое, о чем я догадался, когда Силыч, вернувшись с озера, начал рассказывать мне о приключениях, страданиях и радостях людей с иностранными фамилиями. Сначала я подумал, что он рассказывает мне о далеком прошлом, о годах его скитаний за границей, о его встречах с кочегаром Домбером, штурманом Сайменсом, католическим священником Лутатини, случайно ставшим матросом. Но с такими подробностями он говорил о них и так необычно было все, о чем он рассказывал, что я понял: Новиков-Прибой не встречался с этими людьми, эти люди созданы его фантазией, и все их страдания, радости и приключения — плод его творческой мысли. Я знал, что он пишет роман, и догадался, что рассказывает он мне еще не написанные страницы из этого романа и, рассказывая, хочет проверить, как воспринимает слушатель то, о чем писатель думает написать. И еще я понял: в часы одиночества на лоне природы, слушая молчание или голоса земли, Новиков-Прибой создавал образы и положения героев своего романа. Впоследствии я убедился: многие страницы «Соленой купели» были обдуманы им не за письменным столом в привычной обстановке рабочего кабинета, а в охотничьем шалаше на берегу озера.
Метель стихла, и сразу на землю пала весна. Она как будто свалилась с неба, очистившегося от серой мути и радостно засиявшего. Весна пришла в потоках солнца, в теплом южном ветре, она ласкала землю, хмельная и страстная. С полей, болот, с берегов озер поплыли снега в лепете бесчисленных ручьев. На глазах истлевала зимняя горностаевая одежда земли, сменялась буро-желтой, некрасивой, но радующей взгляд охотника ожиданием близкого расцвета молодых и ярких красок весны. Небывалым половодьем разлились речушки Вячка и Вад. Там, где летом были сенокосные луга, в эти дни расплеснулись озера разной величины и формы, и были похожи они на голубые и серебряные куски неба, упавшего на землю. Валом повалила дичь: кряквы, свиязи, шилохвость, чирки различных пород. Журавли треугольниками потянулись в бездонной синеве неба, их курлыканье томило сердце печалью и радостью. Бекасы звенели над болотами, в теплом, пронизанном солнцем воздухе истомно стонали и кувыркались чибисы. Тревожно гогоча, пролетали на север гуси. Часто они садились ночевать на берег озера, и ночами с крыльца избушки были слышны их голоса.
Наступили горячие охотничьи дни.
Мы покидали избушку задолго до рассвета. Влажная ночь дышала над землей. Пели невидимые ручьи, в придорожных кустах шелестел ветер, насыщенный свежим запахом воды и ароматом оттаявшей земли. В небе мерцали звезды, ущербленный месяц, багряный и тусклый, склонялся к горизонту. Мы шли молча, боясь нарушить нашими голосами величие и красоту весенней ночи. Мы подходили к озеру, когда небо на востоке слегка начинало зеленеть. Силыч вынимал из кошелки подсадную утку, тонкой бечевкой привязанную к небольшому колышку, входил в воду, втыкал колышек в тинистое дно шагах в двадцати от берега и пускал утку. Потом мы сидели в шалаше и наблюдали, как ночь переливалась в утро и как просыпалась земля. В этот торжественный час предутра мы жадно внимали каждому шороху и вздоху земли, «блеянию» бекаса в светлеющем небе, свисту крыльев стайки чирков, стремительно проносившейся над нашим шалашом, далекой тетеревиной песне. Но больше всего волновали нас сиплые голоса селезней, отзывавшихся на призывное кряканье нашей утки. Силыч дрожал от возбуждения и шумно дышал, когда дикий красавец, описав круг над озером и зорко оглядевшись, спускался на воду. Утка страстно манила его, и он плыл на ее зов. Золотое крыло зари трепетало на востоке. Поверхность озера была неподвижна, как стекло, и, дробя золотисто-стеклянную гладь, приближался к берегу селезень. Силыч медленно поднимал ружье, и выстрел раскалывал тишину утра.
Странные люди охотники! Они любят землю и все живущее на ней, но в то же время не испытывают жалости, уничтожая живые существа. Может быть, древняя охотничья страсть веками и поколениями передавалась от человека к человеку, она угасла у большинства людей, она сохранилась не у многих, но те, у кого она еще жива, — счастливые люди. Человеку, близкому к природе, земля открывает многие тайны. Ему ведомы голоса земли, тайная жизнь зверей и птиц, его до слез может взволновать красота весеннего утра, далекое токованье тетеревов, печальные крики журавлей. Таким человеком был Новиков-Прибой. Охотничья страсть его была безмерна.
3
К нам в избушку пришли гости из села Матвеевского: племянник Силыча Иван Сильвестрович и знаменитый охотник Степан Максимович Ивашкин. Иван Сильвестрович принес большой кувшин медовой браги, яиц, ситного, рамку янтарного меда. Ивашкин недели за две до нашего приезда убил медведя и прихватил из дому кусок посоленной медвежатины. Как обрадовался Силыч гостям! Захлопотал, затопил печку. Я помогал ему готовить ужин: солянку с кислой капустой и медвежатиной, яичницу с копченой грудинкой.
Степан Максимович, русоволосый, коренастый, нетороплив в словах и движениях. У него широкое, простодушное, тронутое оспой лицо русского мужика, маленькие, но зоркие глаза. Одет он в старую, железного цвета сермягу, под ней запашная, с косым воротом рубаха, на ногах лапти и онучи, ладно перевитые оборками.
— Вот в этой сермяге он всю зиму ходит, — говорит мне Силыч, любовно смотря на охотника. — И в лесу на морозе, если придется, спит в этой одежонке.
— Привычка, — спокойно отвечает Ивашкин.
Иван Сильвестрович, крутоплечий, в поношенном коричневом френче, яловичных сапогах, режет на большие ломти ситный, расставляет чашки, наливает в них темно-желтую густоватую брагу. В его лице, спорых хозяйственных движениях, в голосе есть что-то очень напоминающее Силыча. Он так же, как и его дядя, по-детски простодушно и весело смеется, уснащает свою речь крылатыми словами великорусского языка, изредка, но всегда вовремя и метко вставляет в нее народные поговорки и пословицы.
— А ну-ка, Саша, попробуй медовой бражки, — предлагает Силыч. — И скажи-ка: что ты пил лучше этого?
Я отхлебнул из чашки глоток и удивленно посмотрел на сидящих за столом: сладкий и крепкий, необыкновенно ароматный напиток поразил меня. Не такими ли были боярские меды, которыми восхищались иностранцы, посещая Московию?
— Ну как? — спрашивает Новиков-Прибой, лукаво блестя глазами и подмигивая Ивану Сильвестровичу. — Лучше шампанского?
Я соглашаюсь: эта брага лучше шампанского, лучше всего, что я пил до сих пор.
— Как она делается?
— Уж как-нибудь делается, — посмеивается Силыч и поднимает чашку: — Весла на воду! Поплыли!
Ивашкин медленно выпивает брагу, прищелкивает языком, вытирает ладонью губы и одобрительно кивает головой: