«Все передала». – «Понял», – одними губами намекает оркестрант. И губы у него белого цвета. Тот, который
кричал про дезинфицирующие средства, позже оказался продюсером мюзикла Васильевым – я узнала его по телевизору, как он благодарил президента «за все» на послештурмовой встрече в Кремле. А парня с белыми губами больше нигде и никогда не встречала… «Уже с десяти… Передайте…»
Легкомысленное американское 23 октября. Налегке вбегаю в гостиницу в Санта-Монике – это такая яркая красота с пальмами на берегу океана, частичка большого американского города Лос-Анджелеса. Я только что прочитала лекцию в местном университете – для студентов, обучающихся журналистике на Западном побережье США, и их преподавателей. В Москве по-прежнему нет учебных заведений, заинтересованных в том, чтобы я что-то там вещала с кафедры, но время от времени мне все-таки хочется поделиться тем, что знаю, и поэтому, как только кто-то предлагает, мчусь.
Лекция – о нашей жизни и, конечно же, о бесконечной гражданской войне без всяких перемирий, идущей в моем государстве, – о второй чеченской, маниакально репродуцирующей терроризм для внутреннего пользования вот уже четвертый год подряд. Студенты задают удивленные вопросы: как же так? А я говорю о резкой радикализации отрядов чеченских сопротивленцев, о новом пополнении воюющих рядов за счет желающих мстить родственников замученных, убитых и похищенных людей, о том, что молодых боевиков уже не устраивает умеренность Масхадова, что над ним берет верх Басаев…
Итак, вбегаю в гостиницу, портье говорит, что мне звонили из Москвы, из газеты, в которой я работаю, что там что-то случилось… Звоню, говорят: «Захват заложников. Захвачен „Норд-Ост“. Что делать, никто не знает…» – «Кто не знает?» – «Никто не знает». – «А Путин?» – «Молчит». Наступает ночь, в гостиницу звонит Лена Милашина, наш корреспондент: «Террористы хотят, чтобы вы к ним пришли. Только что выдвинули требование. Вы должны сказать „да“ или „нет“ в прямом эфире телекомпании РЕН-ТВ – вам сейчас оттуда позвонят». Звонят. Говорю: «Да». Сын прорывается сквозь набравший силу обвал телефонных трелей: «Ты этого не сделаешь! Ты не делаешь! Мы не вынесем! Ты просто не понимаешь, что т творится!» Мы разговариваем плохо – обреченно, сын очень переживает, он устал переживать за меня, он уже даже не может выразить словами, как все, кто рядом со ной, устали от этих переживаний, от того, что их жизнь состоит из них… Сын просто свирепеет, не добившись от меня четкого: «Конечно, не сделаю».
Но позже именно он мне поможет больше всех остальных во всем, что будет касаться переговоров с террористами, он будет держать с ними связь по телефону до моего прилета из Лос-Анджелеса, за что после штурма к нему сядут на хвост фээсбэшники, слушая его телефонные разговоры… Но это – потом, после, а когда я, в перерывах между ходками в «Норд-Ост», буду сидеть в штабе…
Штабе – по чему? По каким делам? У меня так и нет ответа на вопрос. Скорее, наверное, штабе по захвату, гм по освобождению – как выяснится позже.
Так вот, я буду сидеть 25-го где-то к ночи в этом штабе с офицером по имени Женя, меня будет трясти, как в лихорадке, от страха и холода – полил, как назло, дождь, пальто мокрое, сушить негде… И вот тут-то опять позвонит мой сын и скажет, что «он подумал», и, наверное, будет лучше для всей ситуации – «террористы не придерутся, ведь правда?» – если именно он, а не кто-то ругой, будет таскать со мной в здание воду и сок, потому что он же просто сын, а не из спецслужб, и мы похожи, и в паспорте понятно, что сын, и «это успокоит террористов…»
Я передам наш разговор офицеру Жене – в том смысле, что, может, действительно, так будет лучше для всех? Ведь голова у всех в тот момент работала в одном направлении: как помочь, черт побери? Как? И Женя посмотрит на меня слишком внимательно и спросит: «Вы что, того хотите?» И только тогда я очнусь и отвечу: «Только через мой труп». И засмеюсь.
Почему – засмеюсь? Ведь на следующее утро, когда трупы станут развозить по моргам, а родственники упрутся в запертые ворота больниц, и все мы будем сгорать
на костре собственного бессилия помочь им, я приеду в редакцию и расскажу про сына с его поздневечерним предложением накануне своему главному редактору, и Дима, наш главный редактор, заплачет: «Какие же у нас дети!» – а я вдруг пойму, что ночью засмеялась, и так стыдно, и чуть не втравила сына, и вообще, что у меня уже и слез-то не осталось… Не осталось после прожитого 2002 года – такого, каким он оказался. С бесконечными «зачистками» в Чечне, с беспрерывной чередой увиденных трупов, с тем, что приходилось работать, как похоронная команда…
2 декабря, опять раннее утро. Звонок с «Эха Москвы»: «Прокомментируйте, пожалуйста, что в Чечне ночью убита глава администрации селения Алхан-Кала Малика Умажева». «То есть как – убита? Это достоверно?» И начинаю орать, потому что «достоверно».
Военные весь вечер накануне катались по селу на БТРах, а в полночь, в самый что ни на есть комендантский час, неизвестные в камуфляжах и масках вошли в дом Малики, вывели ее в сарай. Племянницы-подростки, которых она воспитывала после гибели брата, хватались за «камуфляжи», умоляли не убивать, но ничего не помогло – Малику расстреляли, и гады, поднаторевшие за войну приканчивать в том числе и 54-летних женщин с давлением, больным сердцем и вечно отекшими ногами, удалились.
Погибла еще одна моя «героиня», я писала о Малике. Единственной и неповторимой. О чем, конечно, знали не все. Потому что не хотели знать. Но какая, собственно, разница? Малика стала главой администрации одного из самых сложных чеченских сел – Алхан-Калы («бараевское» село, бесконечные «зачистки», расстрелы, изуродованные трупы), когда убили предыдущего главу. И разум вроде бы должен был ей твердить: «Сиди тихо, будь осторожна…» А она сделала прямо противоположное – стала самым смелым и отчаянным сельским головой в этой убийственной для каждого человека зоне военной анархии, какова Чечня. И то, как она себя вела, было подвигом. Одна, безоружная, выходила Малика против танков, вползающих в село. Одна, из всех сельских глав одна, прямо кричала в лицо прокурорам-предателям: «Вы – гады!» – прокурорам, испугавшимся генералов и просто фиксирующим пытки и уничтожения людей. А генералам, обманувшим ее и исподтишка убившим жителей ее села, она кричала: «Негодяи!» Она неистово воевала за лучшую долю для Ал хан-Калы.
И подобного не позволял себе в нынешней Чечне больше никто. Ни один мужчина. Какой бы пост с любой из воюющих сторон он ни занимал.
Ее, скромную в общем-то сельскую начальницу, избранную народным сходом, лично и люто ненавидел начальник нашего Генерального штаба большезвездный и краснолампасный генерал Квашнин. Причем ненавидел так, что плел о ней всякие лживые гнусности, используя для этого доступ к телекамерам. А она? А она шла только вперед по избранному пути и в ответ на квашнинскую ложь подавала на этого «военачальника» в суд, отлично зная, что против Квашнина боятся пикнуть почти все, кто заседает даже в Кремле, не то что живущие в Алхан-Кале. Зная, что Квашнин не прощает тех, кто его не боится…
Ее гнал Кадыров со своего «высокого» правительственного порога в Грозном. Потому что панически боялся говорить с ней, за словом в карман никогда не лезшей, ни при каких властях. Гнал, потому что знал, что называет она его не иначе как «народопродавцем», хорошо смотрящимся только на фоне своего кремлевского покровителя, но никак не на фоне того народа, который поставлен «осчастливить». И еще отлично знал: Малика сделает все от нее зависящее, чтобы не допустить Кадырова во «всенародно избранные» «президенты Чечни», куда он сейчас направился. А от нее зависели 20 тысяч голосов. И если бы 20-тысячная Алхан-Кала услышала от своей Малики, что за Кадырова не стоит голосовать, он бы потерял эти 20 тысяч…
Ее обожали односельчане – алхан-калинцы. А Кадыров не прощает тех, кого обожает народ, потому что его народ ненавидит, и Кадыров знает это отлично…