Прокуратура опротестовала обвинения 1936 и 1949 годов и передала дело Коллегии Верховного суда БССР. Я представлял, сколько там разбиралось судеб живых и давно похороненных в вечной мерзлоте, чтобы снять с их родных и близких страшное клеймо. Поторапливая время, я работал с полной самоотдачей в школе, занимался хозяйством: летом косил и стоговал в тайге сено, зимой ухаживал за коровой, пилил и колол дрова, каждое утро откидывал от крыльца снег, пробивал в сугробах, что были повыше меня, траншею к родничку на берегу Биазинки, вырубал высокие ступеньки на обледенелом спуске, чтоб можно было подняться с ведрами воды, по субботам топил баню, ходил на порученные мне десятидворки.
И в школе увеличилась нагрузка: прибавилось тетрадей, планов, доверили классное руководство, а наш драмкружок каждый месяц устраивал в клубе премьеры. И нас уже приглашали на праздничные учительские вечеринки, где было всегда много бражки и водки, не очень пристойных шуток и песен до хрипоты. Однажды ко мне подсела пьяненькая Бугаёва и зашептала: «Не пьешь, умненький, посмеиваешься над нами, а я вот с горя заливаю, бывает, очи. Ну что это за жизнь — без мужа растить четверых детей, а я ж ещё не перестарка. И мою молодость этот ирод Берия испоганил — сгноил где-то отца. Потому и осталась недоучкой, приехала сюда. Муж был правильный и идейный и меня такой воспитал. Столько носила камень на сердце — и вот признаюсь. Знаю, трепаться не будешь, уедешь скоро и забудешь нас, дураков». И прослезилась. Мне стало жаль её, тоже жертву нашего времени.
Наконец пришел долгожданный конверт из Верховного суда. Большей радости в моей жизни не было: 19 октября 1955 года я был полностью реабилитирован! Снова 19-го и ровно через 19 лет — я повторяюсь, мне трудно не повторяться. Ведь это были не просто календарные годы, а каждодневные нечеловеческие испытания в одиночках, на «конвейерах» в следственных кабинетах, в карцерах, на непосильных работах на лесоповале, погрузках, на прокладке лежнёвок и железных дорог. А нормы! Теперь я и сам не могу представить, как мы выполняли их на шестистах граммах хлеба и трех мисках баланды. Откуда что бралось, силы и терпение? Один такой тернистый путь некоторым удалось выдержать, так он повторился в 1949. Почему? Зачем? Зачем отняли молодость, лучшие годы, и не у меня одного, а у миллионов ярких и талантливых людей и простых землепашцев, которых, как Руденко, брали «по плану»? Где они? Кто перенес всё и вернулся?.. Но и на тех, кто выкарабкался из ада, долго глядели косо, а порою и сейчас глядят «праведники» образца 37-го.
Всё чаще приходили письма от товарищей и знакомых по ссылке. Виктория Сергеевна и Элла Григорьевна вернулись в Москву и уже устроились на работу, Анна Яковлевна — в Ленинграде, Вера Михайловна — в Баку, начала ходатайствовать о восстановлении в партии, Кинаш — в Краматорске, пошел на свой завод, Вацлав — в Минске. И все приглашали к себе, просили не обминуть по дороге домой. А где тот дом, я и не знал, но оставаться тут больше не мог. Вот когда я понял, что такое ностальгия. Мне снилась Белоруссия, я разговаривал сам с собою на родном языке, вспоминал забытые песни, запахи аира и яблоневого цвета. Я бредил родной землей. Где бы ни был, что бы ни делал, думал лишь об одном. Все валилось из рук. Аля успокаивала, уговаривала дождаться лета и тогда собираться в путь. Но куда? Кто ждет нас, кто приютит? Там же — ни кола ни двора, а здесь, что ни говори, своя хата, какое-то хозяйство и работа, с которой больше не снимет Стряпченко.
И всё же мне день ото дня становилось всё тяжелее и тяжелее. Только на уроках забывал о своих горестях, когда так ясно и доверчиво смотрели на меня глаза детей бергульских кержаков, кардоновских белорусов, веселовских татар и остяков. Я любил этих непосредственных и мудрых, наивных и прозорливых ребятишек. Повзрослев, они, наверно, поняли, что зря всё же дразнили меня «Дэр манном», задавали оскорбительные вопросы, бывали неслухами и лентяями.
После зимних каникул я подал директору заявление об освобождении от работы. Он растерялся. Допытывался — может, обидел кто, уговаривал закончить учебный год. Я понимал его, знал о своих обязанностях, но оставаться не мог — воля звала, воля, где ничто не будет напоминать об этих семи мучительных годах. Евгений Павлович позвонил в районо. Мне было слышно, как Маевский напустился на него. Директор развёл руками и вернул заявление.
Пришлось тащиться в район. Маевский тоже начал с уговоров, соблазнял должностью завуча в районной средней школе с нового учебного года, обещал квартиру и хорошую нагрузку для жены. Но и при всей мягкости своего характера я был непреклонен. «Тогда через Прокуратуру заставим вас отработать две четверти!» — перешел на угрозы Маевский. «Семь лет я вам был не нужен, выпрашивал ради куска хлеба, как нищий, работу, своими увольнениями вы компрометировали меня перед учениками и их родителями. Вы представляете, в каких условиях я жил и работал? Извините, но оставаться больше не могу ни дня».
Пришлось идти и к прокурору, опять выслушивать обещания, уговоры. Я стоял на своём. Меня освободили с хорошей характеристикой и благодарностью за работу…
Во всех классах я дал последние уроки, продиктовал задания на дом и с комом в горле пошёл из школы. Мои уроки разверстали между учителями. Одни были откровенно рады добавке к зарплате, другие жалели, что покидаю их. Я отшучивался: «Оставляю вам в залог жену и детей».
Когда удастся выехать, точно не знал. Февраль — самый метельный месяц в Сибири. Бураны заметают дома по крыши, заваливают двери и соседи откапывают друг друга. Метёт и крутит так, что вытянутой руки не видно. Однажды в пургу мы с Алей чуть не погибли в нескольких шагах от собственной хаты. Пока шли с педсовета улицей, заблудиться не могли никак, но соступили в наш ложок — и утонули до подмышек в снегу… Барахтались, барахтались, а торной дороги нет как нет. Ветер валит с ног, над головой, как ведьмы, крутятся и свищут снежные вихри, полные снегу валенки сползают с ног. Выбились из сил и поползли, а куда — не знаем. Ползем в студёной воющей круговерти, боясь потеряться, держимся друг за друга. Чтоб перевести дыхание, я лёг, прижался щекою к жесткому сугробу, и померещилось вдруг, что совсем близко мигнул слабенький огонек. Неужели обманулся? Нет, не пропадает, дрожит на одном месте. Я схватил Алю за ворот полушубка и потащил на огонь. Перевалились через заметенное прясло и вскоре оказались у своего крыльца. Вошли как два снежных столба. Электричество давно отключено, на столе горела и спасла нас прикрученная лампа, дети оставили.
Такая же пурга расходилась и теперь. Гусеничные тракторы таскали огромные бревенчатые клинья, пробивали дорогу машинам, что возили зерно. И внезапно всё стихло — как и не бывало. Заискрились дивные сугробы, ударили морозы с багровыми рассветами и малиновыми закатами. В Барабинск собирался ехать колхозный шофер, медлительный, губастый и молчаливый Ахмед Асанов и пообещал взять меня.
Утром с небольшим чемоданом я пришел к нему домой. Грузовик стоял во дворе, под ним горел костерок, на котором Ахмед грел мотор. Меня провожали Аля и дочка. Я простился с Таней, она вытерла рукавичкой глаза и побежала в школу. Мы зашли в дом. Ахмед неторопливо хлебал затирку и молчал. У Али первого урока не было, и она терпеливо ждала…
Вдруг в сенях послышался топот, и в кухню ввалился весь мой класс: заплаканная Таня сказала ребятам, что я уезжаю, они сорвались с урока и вот примчались проститься. Я расчувствовался до слез. Горько было оставлять этих искренних, работящих с самого детства, мало видевших радости, жадных до знаний детей, но что я мог поделать?.. Мои милые ученики махали руками, пока машина не свернула за последнюю избу.
От Барабинска до Москвы ехал более четырех суток в переполненном, душном и шумном до одури вагоне. На станциях сходили одни, садились другие со своими новостями и разговорами. В Кунгуре почти весь поезд бросился к привокзальным ларькам, и вагоны наполнились глиняными и фарфоровыми статуэтками Хозяйки Медной горы, самодельными украшениями из уральских самоцветов, копилками — разукрашенными кошками и собаками с щёлками для монет.