Литмир - Электронная Библиотека

Элла Григорьевна часто ездила в район за лекарствами и, понятно, останавливалась у Лидии Евсеевны. Возвращалась с кучей новостей, обнадёживающих слухов и предположений. Ими только и держались невольники, утешали надеждами и себя и близких.

В избушке Лидии Евсеевны и Веры Михайловны собирались оптимисты и пессимисты, и после того, как мы, слава Богу, «осиротели», разговоры пошли смелее. Ленинградки и москвички приносили письма от родных с намеками на перемены к лучшему: освободили кремлевских врачей, остановили выселение из Москвы евреев. Иван Андрианович советовал всем складывать чемоданы, посмеивался надо мною, что, дескать, рвал пуп, строил хату, а теперь достанется черту лысому. Однако, миновали недели, месяцы, а перемен в положении нашем всё не было. Жилось, правда, немного спокойнее.

Стояли безоблачные теплые дни, оседал и быстро таял набрякший водою снег, с шумом сползала с крыш наледь, с крутояров в Биазинку и Тару бежали мутные ручьи, коричневатой дымкой затянулись березняки, почернели источенные солнцем сугробы. Пахло весной, курились первые проталины, ложок за нашими огородами превратился в глубокий и бурный ручей. Но звездными ночами ещё брался мороз. Нередко в сумерках к нашим домам приходили изголодавшиеся лоси в поисках поживы. Сибирская весна стремительная, бурная и шумная. Борозды превращаются в ручьи и речки, низины в озера, украшенными по берегам подснежниками и медунками. В такую пору ни выехать из села, ни въехать в него, даже Пушиков нас не дёргает. И начинаешь забывать о своем «наморднике», отправляешься в соседнюю деревню Кордон к землякам-белорусам, которые приехали сюда в начале века с песков, болот, и подзолов на жирные сибирские чернозёмы. Обжились на таёжных вырубках, выросло уже четвёртое поколение, а живут обособленно, сберегая прадедовские обычаи, говор, песни, быт. Печи, постилки, зыбки и кровати, еда и рушники узнаешь сразу – всё белорусское. Я ходил к ним отвести душу, и они были рады человеку «са сваёй стараны». Молодые знали о родине предков понаслышке, и я рассказывал им о городах, местечках и вёсках Белоруссии и сам оживал.

После отхода в лучший мир вождя и отца народов ничто, однако, не рухнуло, не развалилось. Наоборот, в магазине начали давать хлеба сколько ни попросишь, привезли несколько бочек солёной кеты и даже диковинных китайских мандаринов в ящиках.

Мы усердствовали в школе и на своем огороде, мечтали, чтоб только дали спокойно дожить свой век.

Знойным июльским полднем я копался на грядках, когда увидел на улице торопливо идущую соседку Руденчиху. Она остановилась и позвала меня. «Чы чулы вы, шчо посадылы цього скажэнного Бэрыю?» Я замахал руками, чтоб смолкла, опасливо огляделся. «Та вы нэ лякайтэся. Вси чулы в дитдоми па радзиву. Щпиён вин и вбивца». Я стоял как оглушенный. Потом побежал в хату, включил чёрный репродуктор. Играли марши, рассказывали, как идёт косовица на Украине и жатва в Молдавии. И только под вечер услышал: «Нерушимое единство партии, правительства и советского народа — залог нашего могущества в эти сложные дни… Только что разоблаченный враг народа Берия различными карьеристскими махинациями втерся в доверие и пробрался в руководство. Его ждут суд и заслуженная кара».

Я подхватил Алю на руки и начал кружиться по хате: «Кончились наши муки! Увидишь, наша жизнь изменится!»

Вскоре ссыльных начали вызывать в райотдел НКВД, заполнять анкеты и без особой радости намекать, что вот-вот поедем домой. В доме Лидии Евсеевны царило праздничное оживление, говорили, кто куда поедет, рассказывали, что люди уже возвращаются в Москву из уральской ссылки. Сын Виктории Сергеевны написал, что приехала её подруга по камере — жена Молотова Полина Жемчужина — и справлялась о её судьбе. Иван Андрианович собирался в свою Успенку, где двадцать пять лет учил детей, заслужил орден «Знак Почета» и откуда загремел в лагерь и в ссылку, не осудив как следует вражескую сущность Хвылевого и Василя Блакитного.

19 августа меня оповестили, что я освобожден из ссылки без снятия судимости. И так — каждого. Кому-то очень нужно было оставить на тебе грязное пятно. О, эта роковая цифра 19! В 1936 году 19 октября меня арестовали, через десять лет 19 октября выпустили из лагеря, 19 июля 1947 года сняли судимость, 19 мая 1949 года арестовали вновь, 19 сентября постановили сослать на поселение, и вот 19 августа отпускают на более длинный поводок: человек с судимостью не имел права жить в столицах республик, в крупных городах, его паспорт был определенной серии, с которой не очень-то прописывали и принимали на работу. Забегу немного вперед: постановление о моей реабилитации будет принято 19 октября 1955 года, ровно через 19 мученических лет. Ну как тут не быть фаталистом?

Освобожденным без снятия судимости выдавали «временный паспорт» на один год — сложенную пополам голубую бумажку. Кому покажешь ее? Чего добьешься? Тогда я достал из своего тайника постановление о снятии с меня судимости Президиумом Верховного Совета БССР, показал начальнику. Тот удивился, развёл руками: «Ничего не знаю. Я точно выполняю указания». Пришлось взять «паспорт», в котором было множество географических минусов и который по размерам был чуть больше «волчьего».

Вскоре меня вызвали в районо и предложили преподавать в Биазе русский язык и литературу. Это была радость! На уроки я шёл как на праздник и выкладывался, не жалея ни сил, ни времени,— литературу я обожал, знал её и преподавал с воодушевлением.

Жаль только, что опустела «колония» ссыльных. Уехали Элла Григорьевна и Анна Яковлевна, мои друзья Кинаш и Вацлав, разъехались наши друзья из райцентра. Я же решил никуда не трогаться до полной реабилитации. Ну куда поедешь с семьею без надежного пристанища, без гарантированной работы? Маялся, ожидая ответ из Прокуратуры и Верховного суда.

В перерыве очередной августовской конференции довелось столкнуться в коридоре с моим неутомимым опекуном Стряпченко, и чёрт меня дёрнул за язык: «Может, хоть теперь оставите меня в покое, товарищ секретарь?» Он смутился от этой внезапной дерзости, посмотрел прищуренными маленькими глазками. «Я занимаюсь партийными кадрами, а учительскими — районо…» — «По вашим указаниям». «А у вас в Новосибирске, видать, крепкая рука».— «Я никогда там не был и не знаю ни души. Просто есть ещё честные, настоящие люди».— «А мы, по-вашему, не честные?» - вытаращился Стряпченко. «Это вам лучше знать». Он пропустил прозрачный намёк мимо ушей, сменил вдруг тон: «Не думал, что белорусы такие настырные. Вашу фамилию помню по очеркам в газетах, а потом про вас писали «замаскированный нацдем».— «Так вы из Белоруссии?!» — «Из Кричева».— «Вы ж меня, как земляка, каждый год в петлю толкали. Только семья и удержала».— «Теперь работайте спокойно». Я кивнул и вышел из клуба.

Шёл по широкой, особенно грустной и пустынной улице и укорял себя, зачем зацепил землячка, разбередил только раны, но и сдержаться не смог. Незаметно оказался на окраине, у базара. Здесь за вкопанными столами женщины торговали репчатым и зеленым луком, брюквой, яйцами, овечьей шерстью, кедровыми орешками, какими-то обносками. На столе под навесом из толя лежали почти новый китель, синие бриджи и фуражка с голубым верхом. Все это добро продавал уволенный в запас Пушиков. Райотдел сильно сократили, и оказавшиеся без дела работники разъезжались кто куда. Я растерялся. Отвернулся и он, надеясь, что я не замечу его. На нем была светлая кепка, безрукавка и сандалеты. В цивильном он выглядел и вовсе дробненьким и ничуть не грозным. И всё же я не удержался и подошел. «Продаете?» Пушиков стрельнул злым взглядом: «Нет, проветриваю».— «Жаль, я бы купил фуражечку… на память». Взял и примерил ее. «Нет, мала, не то бы пофорсил… Как же мы боялись её!»

КРЕМЛЕВСКИЕ КУРАНТЫ

После относительного освобождения я еще почти два года терпеливо ждал маленькую бумажку, которая возвращала мне человеческое достоинство, волю, права, незапятнанное имя. Дни, недели и месяцы тянулись медленно, но надежда не покидала нас.

97
{"b":"673086","o":1}