Литмир - Электронная Библиотека

В жару ослабевшие люди нередко теряли сознание. У всех упала выработка, не помогали ни штрафные пайки, ни кондей, росла туфта, чтобы вытянуть хотя бы шестисотку. Задумалось и начальство и внезапно объявило в воскресенье выходной. О радость! Мы уж и позабыли, что это такое. Все принялись штопаться, лататься, обшиваться, бриться, стричься. У кого сохранилась одежда из дома, надели «вольные» штаны и рубашки, чтоб хоть в выходной не париться в драных ватниках. Летней одежды в лагере не было, потому и летом ходили в зимних обносках.

Арестанты, одетые в домашнее, встревожили командира взвода охраны: так можно и бежать. Под вечер в зону явились человек пятнадцать стрелков, и начался повальный шмон — забирали нелагерную одежду, из мешков и фанерных чемоданчиков вытряхивали фотокарточки и письма из дома, забирали на «проверку», хоть и прошли они самую строгую цензуру. Так ничего и не вернули.

Засветло повели на ужин и до захода солнца прозвонили отбой. Нарядчик и дежурные загнали всех спать, Объявив, что подъем будет в час ночи, потом завтрак и развод. Работаем до двух часов дня, пока не ударит жара.

Но где ж ты уснешь, если ещё жарит солнце, если в раскалённой палатке нечем дышать. Все обливаются потом, ворочаются, мечутся в полузабытьи и ругаются от бессилия. А тут вдобавок развелись полчища клопов, ими забиты все щели в нарах, они, как дождь, сыплются с опалубки и досасывают остатки арестантской крови. Вши, гниды и клопы — неотступные спутники каторжан на всех этапах, в тюрьмах, пересылках и бараках. Жрут они нас и в палатке.

Ни матрацев, ни подушек, ни одеял нам так и не выдали — корчимся на нарах, подстелив снятые с себя тряпки. Ещё рано, сон не идет, ждем бригадира с собрания. Он пришел мрачный, шёпотом рассказал, какую накачку устроил начальник десятникам и бригадирам: за невыполнение нормы — с вахты всю бригаду в кондей, Каждый саботажник лишается посылок и права переписки, за побег отвечает вся бригада — она переводится в режимный барак под замок. Провел инструктаж и «кум»— уполномоченный оперчекистского отдела. Ему известно, что есть недовольные лагерным режимом, а поскольку лагерь советский, значит, недовольны они советской властью, есть заклятые враги, которые и здесь занимаются контрреволюционной агитацией. Бригадиры обязаны выявлять их и сообщать об их «деятельности» оперу.

Володя Межевич чертыхался: «На черта мне это бригадирство! Хотят всех бригадиров сделать стукачами. А ведь кто-то и доносит за лишнюю миску баланды. В общем, не распускайте языки, не то влепят новую десятку или под «вышку» подведут. А теперь спать— в час ночи подъем!»

Да какой там сон! Ночь белая, клопы неистовствуют, будто их наняли, смежишь глаза, а мысли кружат, словно цветная карусель: чудится свобода в моей короткой жизни, первая лагерная метельная зима, когда мы с Володей плакали у дотлевшего костра, думалось, как будем валить и пилить ночью. Едва провалился в сон, приснилось что-то нездешнее, как — бом! бом! бом!— звонят, будто на пожар и уже доносится из соседней палатки: «По-о-дъём! Давай, давай! Пошевеливайся! Вылетай без последнего!» О, это «давай, давай», оно все десять лет било по мозгам, выворачивало душу, погоняло, как надоедливое «но!» коня.

Ночи были душные, пронизанные неумолчным комариным звоном. Просыпались потные и очумелые, ныли бока, немела шея от лежания на березовой чурке или на торбе с корявыми портянками и арестантским добром: в лагере каждая тряпочка, веревочка, нитка, пуговица или жестянка — всё бесценно, единственное твое богатство. С нар все слезают в исподнем белье. Впрочем, назвать наши исподники бельем уже трудно, бельем они были когда-то: серо-бурые, в пятнах от соленого пота и засохшей крови от расчесов и раздавленного гнуса. Торопливо обуваем лапти, сонные идем в столовку, хлебаем тресковую уху и выстраиваемся в исподнем перед вахтой в длинную колонну, даже вахтеров разбирает смех. С пилами и топорами на плечах поднимаем пушистую пыль до самой лесосеки. Комары преследуют тучами, набрасываются на руки и на лицо, лезут в нос и в уши, дохнёшь — залетают в рот. На делянке их ещё больше. Ночью не так донимает духота, но комары безжалостны, и с непривычки к полутьме работа начинается медленно. «Давай, давай! Шевелись! Хватит раскачиваться!» — кричат десятники и мастера леса.

И зашевелились в подлеске белые тени. Кому по душе пришлась наша одежда, так это стрелкам — если кто-нибудь и отважится бежать, увидишь за версту и не промахнешься по такой мишени.

Но через неделю уже втянулись вставать в полночь, приловчились валить в сумерках лес. В час дня, обливаясь потом, с пересохшими губами, искусанные оводами, кончали работу, тащились на вахту в оцеплении, ждали, покуда пересчитают всех, снимут конвой и поведут в зону. Похлебав баланды, забывались в душной палатке тревожным сном. Я уже говорил, что наша бригада была как одна семья: большинство из нас было знакомо между собою ещё на свободе, по общим камерам и этапам,— бывшие журналисты, молодые филологи влюбленные в литературу и искусство; и из-за этой любви, окрещенной следователями «контрреволюционным национализмом», теперь нас и «перевоспитывали» на лесоповале, в стылых и душных палатках, кондеях. Беда сблизила и объединила нас, и если я, например, не успевал переколоть суковатые чурки и кручёные комли, на помощь приходили все остальные. Выгнанный из санчасти «по статейному признаку» Алесь Пальчевский стал хорошим пилоправом и раскряжевщиком. Был в нашей бригаде талантливейший журналист Юрка Токарчук. Уже в девятнадцать лет он - корреспондент «Комсомольской правды», потом возглавлял отдел в республиканской «Звязде», перед арестом работал главным редактором общественно-политического вещания радиокомитета. Он был тогда моим начальником и добрым другом. Юрка поражал знаниями, оперативностью, образностью и четкостью формулировок. Даже важные статьи он диктовал сразу машинистке, и они были образцом глубины мысли и ясности стиля, и сам он был ясный и красивый: высокий и статный, брови — как ласточкины крылья, они сходились над умными серыми глазами. Он носил безукоризненные светлые костюмы, сорочки с накрахмаленными до хруста воротничками и яркие галстуки, чем-то напоминая Джека Лондона с известных портретов. На делянке, как и все, Юрка ходил в заскорузлых от смолы исподниках и лозовых лаптях, лишь присланная его Броней аккуратненькая, «горьковская», как говорили, тюбетейка поначалу напоминала волю. Его эрудиция, энциклопедические знания и остроумие не оставались незамеченными, покоряли всех даже в камерах, в палатке и на лесосеке. Даже блатные уважительно обращались к нему: «Юрий Климентьевич…» Жизнь его исковерканная закончилась трагично и страшно, но об этом позже.

Оказался в нашей бригаде и мой друг, ещё с пионерских лет, Алесь Розна — талантливый поэт и переводчик Адама Мицкевича и Генриха Гейне, наивный, рассеянный, несобранный, поглощенный не бытовыми мелочами, а какими-то своими возвышенными мыслями. Он мог забыть возле умывальника единственную рубаху, полотенце, в столовке — недоеденную пайку. Я опекал его, как малое дитя. Мы рядом спали, ели из одного котелка, делились последним сухарём, подсовывали друг другу кусочки побольше.

В 1927 году мы одновременно напечатали свои ученические стишки в журнале «Беларускі піянер». Через редакцию начали переписываться. Он жил на окраине Минска, теперь это центр и территория завода имени Кирова. Алесь раньше меня начал печататься в «Советской Белоруссии”, «Чырвонай змене», «Полымі”, присылал мне свежие издания, писал о поэтах, про которых я и не слыхал. Я же слал из своего глухого Глуска простодушные письма и слабенькие стишата. Потом мы вместе учились в институте, работали в «Чырвонай змене», встречались почти каждый день. Эти наши встречи следователь посчитал «контрреволюционными сборищами», повязал нас одной «национал-фашистской организацией»; нас и судил один и тот же судья Карпик, дал каждому по десять лет лагерей и по пять — лишения прав. Судьба привела нас долгими этапами на нары в палатку на шестом лагпункте, свела в одной бригаде.

9
{"b":"673086","o":1}