Я договорился с тем же Иваном Макаровым, что он, собираясь за запчастями для колхозных машин, довезет до Барабинска и мою жену. Он пошутил: «Довезу, если снова не сбежит». Уже был уложен чемоданчик, и мы прилипли к окну. Однако Ивана не было ни в девять часов, как условились, ни в десять, ни в одиннадцать. На месте уже не сиделось, и я побежал на колхозный двор. Тем временем крупные капли дождя побили, как оспинами, дорожную пыль. Дождь всё усиливался. И я уже не шёл, а бежал на ток, чтоб только повидать шофёра. Он догнал меня на полдороге, притормозил: «Ничего,
брат, сегодня не будет. С утра на ток, а теперь сам видишь,— ткнул чёрным пальцем в затянутое тучами небо.— Опять куковать в дороге? Пусть погуляет, покуда распогодится».
Я побрел обратно в село. Дорога стала скользкой от спорого дождя. Я не спешил с горькой вестью. Но Аля встретила её спокойно: когда забарабанил дождь, она переложила самое необходимое в сеточку, надела плащ и ждала, чтоб проститься со мною. Я лишился дара речи от её намерения. Уговаривал, упрашивал, держал силою. Аля хваталась за щеколду и тоже объясняла, что если опоздает и уволят с работы, перемрём все с голоду, а дорога знакома — дошла сюда, дойдет и обратно. «Пусти! Напрасно теряем время. Может, подберёт кто по пути»,— утешала меня. Так проканителились до полудня, а дождь лил как из ведра. Аля сидела в плаще у окна, с сеточкой на коленях. Мы чуть слышно вздыхали. Когда удастся выбраться отсюда, не знал, наверное, и сам Бог. В Уречье оставалась наша пятилетняя дочка с дедом на его мизерной пенсии, у меня пока никаких заработков нет, а наш единственный кормилец застрял посреди тайги. Можно потерять работу там и не найти её здесь. Что делать, как жить? Кроме колхоза, приложить руки негде, а в колхозе плата известная. И всё же я удержал свою неумолимую гостью, уговорил сходить к директору школы, может, он найдет часов восемнадцать в неделю для Алиной математики.
Уже идти было почти невозможно. Скользкий чернозём налипал, как смола, толстыми лепешками к подошвам. Выбрались на травянистую поскотину и пошли задами. Низкое облачное небо, нудный дождь, убогие серые избы с земляными крышами, кривые, кое-как слепленные заборы, ни единого деревца у дороги и в селе — всё нагоняло такую тоску, что хотелось голосить и бежать куда глядят глаза.
Евгений Павлович выслушал нашу беду и принялся терпеливо звонить в район. Наконец дозвонился, переговорил с Маевским, сообщил о его согласии дать работу математику, когда придут открепление и прочие документы из прежней школы. Расстались мы с директором без особого энтузиазма. «Кто же меня отпустит? И там ведь школы не укомплектованы. Сама, может, и отпросилась бы, а писать… Пустая затея». И здесь я ухватился за соломинку: в Старобине давно живет моя двоюродная сестра, ну кто в районе не уважит доктора? Зашли на почту, и я отправил подробную телеграмму.
Как мы жили, о чем думали, как утешали друг друга, - рассказать невозможно. Чаще отмалчивались, украдкой вздыхали, и думы были чёрные: ну хорошо, отпустят, возьмут на работу здесь, а потом? Ведь у нас — ни постели, ни миски, ни ложки, и нигде ничего не купишь, да и «купила» того не было.
Дни тянулись медленно, как в ожидании приговора. Ежедневно ходил на почту, с надеждой смотрел на Редькина и молча уходил. Ни газет, ни писем в это бездорожье не привозили, единственная связь с районом и внешним миром — телефон. А телефонистка в том внешнем мире могла забыть о телеграмме, не передать сменщице, у которой своих забот хватает. Ходил как в воду опущенный. И вот — стук в окно. Взбегаю по крутым скользким ступенькам. Думаю о худшем. А Редькин копается в бумагах, спрашивает у девушки, где та телеграмма. Секунды бьют по голове. Наконец держу в дрожащих руках от руки написанный текст: «Отпустили. Дело выслано авиапочтой. Маруся». Полетел назад как угорелый. Аля приняла известие спокойно. Глядела на меня и молчала. И я подумал: хотела все же вернуться в свою школу, ближе к дочери и отцу, а я отрезал ей путь… «Виноват! Виноват!» — чуть не завыл я. Как мог я решать её судьбу по своей воле, если той воли я сам лишен, что я вообще могу решать в своем бесправном положении?! И порою казалось, уж не думает ли Аля, что я заманил её сюда и держу эгоистично при себе, тогда как она не намерена хоронить здесь свою молодость вдали от родных мест и родных людей? Мы оба скучали по дочке и не знали, когда и как встретимся.
…К бабке Вяткиной я напросился в постояльцы только на неделю. Прошло больше. Держать квартирантов она не собиралась, ждала из больницы своего старика и без излишней дипломатии велела искать себе «фатеру». Я пошел по избам. Не в каждой было две половины, а в просторных детей было, как горошин в стручке. Одного пускали, с семьей - не очень-то. Наконец над нами сжалилась дебёлая вдова Дуня Шишкина. Она заняла с сыном-трактористом кухню, а нам уступила комнату с отдельным тёмным коридорчиком. Я перенес от Тимошихи свой топчан, походный сидор и Алин чемоданчик, разжились мы лампою и в который раз начали жить заново. Из Уречья переслали некоторые Алины вещи, мой двоюродный брат — словари и немецкую грамматику, акварельные краски и кисточки. Можно было начинать учебный год.
ДЭР МАНН
Над тетрадями, над планами уроков засиживались допоздна. С Алиной помощью я разбирал каждый параграф, над сложными словами меленько надписывал перевод и чуть ли не вызубривал наизусть. Пока во всех классах изучали алфавит, было проще и спокойнее, а пошли тексты, и я заволновался, Но мало-помалу поднабрался опыта, даже успокоился, тем более что никто из учителей не мог уличить меня в диком произношении. Хуже было с учениками. Детдомовцы — дети войны и сельские сироты сразу же враждебно настроились против моего предмета: «Нам не нужен поганый фашистский язык!» Тем более что преподает его человек политически запятнанный — может, даже какой-нибудь гитлеровский прислужник, вчерашний школьный конюх. Теперь же вставай перед ним и говори «гутен таг»…
Я всеми силами убеждал ребят, что нет фашистского языка, что есть язык Маркса, Энгельса, Гёте и Шиллера, говорил, что Ленин читал «Капитал» в оригинале. Я понимал своих взъерошенных бунтарей с душами, искалеченными войной, с незаживающими ранами горького сиротства, сочувствовал им. Но как внушить, что язык тут ни при чем, что во всем виновата чудовищная природа фашизма. И рассказывал о «других немцах» — о Либкнехте, Люксембург и Тельмане. И что-то тронул в сердцах ребят. Помалу начали читать по складам «Дэр ман», «Дэр рабэ», «Дэр афэ», составлять первые предложения. На мой вопрос: «Вер ист орднер?» («Кто Дежурный?») — охотно отвечали «Их бин орднер». Я заметил, что на переменах некоторые ребята уже щеголяли перед малышней каким-нибудь немецким словцом. Всё новое подкупает и увлекает, пока формализм не отобьет охоту.
Выходя из учительской на урок, я видел, как мои ученики бежали в класс и кричали: «Дэр манн идет»! Так у меня появилось и прозвище, но я делал вид, что ничего не замечаю. Был со всеми справедливым, приветливым, хвалил старательных, подбадривал ленивых, старался заинтересовать детей красочными таблицами, рисунками и надписями.
Но все же меня донимали два детдомовца — рыжий и конопатый Витя Тартынский и цыганистый Ваня Бойко. Протестовали они по-своему: строгали что-то на уроках, пускали бумажных голубей, стреляли из трубочек в доску жёваной бумагой. Я их журил, но директору не жаловался, двойками не допекал. Может, они думали, что я боюсь их, а мне просто было жаль их исковерканного детства. Изгалялись, порой бёсстыдно спрашивали: «А правда, что вы были у немцев переводчиком?» Я отвечал спокойно, что видел немцев только в кино: «А Наталья Ивановна сказала…»
Я знал откуда это идёт: фанатично «бдительные» учительницы смотрели на нас с Алей отчуждённо и враждебно. Они жили своими интересами и сплетнями, исподтишка враждовали друг с другом за нагрузку, за поощерения, за дрова, сено и …мужское внимание. И вдруг какие-то ссыльные урезали их нагрузку и претендуют на учёность. Они делали вид, что нас не существует, хотя пристально следили за каждым нашим шагом и настраивали против нас ребят. «Скучную» математику слушали и полюбили все без исключения. Такой тишины, как на Алиных уроках, не было ни у директора, ни у завуча. И это злило и раздражало наших «коллег».