Из своей боковушки вышла Лидия Евсеевна с халатом и валенками в руках. Моя застенчивая Аля растерялась вконец, когда Лидия Евсеевна распорядилась безоговорочно: «Вера, ставь чай и накрывай на стол!» Вера Михайловна подыграла ей, как в старой пьесе: «Шампанское и устрицы подавать? А вместо чая какао «Золотой ярлык» можно?» — «Вера, не паясничай. Еще будут у нас и шампанское и «Золотой ярлык»,— парировала Лидия Евсеевна.— Без веры, Вера, жить не стоит. Вы меня извините, я вас оставлю на несколько минут — у меня ученик». И скрылась за неплотной дверью. Аля уже почувствовала, насколько здесь простая и сердечная атмосфера. Она переоделась, обула тёплые валенки, лицо её порозовело, глазки заискрились. Нам было хорошо и уютно, словно у самых близких родственников. Она потихоньку рассказывала о дочке, отце и о своей работе в Погосте. Там неподалеку, в Старобине, жила и работала врачом моя двоюродная сестра, и время от времени она помогала жене своего несчастного брата.
Когда на столе появились горячая картошка и чай, всё внимание было обращено к Але: ждали новостей, ведь верили всевозможным домыслам и слухам, надеялись, что там, наверху, проснется у кого-нибудь совесть и весь этот кошмар кончится. «Ну как там Москва?» А ей некогда было рассматривать её. Единственное, что посмотрела, так это выставку подарков товарищу Сталину к его семидесятилетию. Такое богатство и красоту и представить-то трудно. Ночевала на вокзале, выстаивала длинные очереди в приемных Министерства образования, НКВД, Президиума Верховного Совета. Просила лишь об одном: чтоб мне разрешили преподавать в школе. Показывала выписку из постановления о снятии с меня судимости. Бумажку рассматривали, крутили головами и посылали в другую, такую же глухую к чужому горю очередь. В конце концов сказали, что при всей нехватке в Сибири учителей преподавательскую работу ссыльному доверить не могут.
Перед отъездом она пришла на Красную площадь. Долго глядела на полощущийся на ветру Государственный стяг, на звонницу Ивана Великого, на далекие окна кремлевских дворцов и думала, что где-то там ходит в мягких сапогах, а может быть, смотрит в этот момент на площадь, на людей великий и мудрый вождь. Но почему, почему он не знает, что тысячи и тысячи невинных страдают за колючей проволокой? Одно лишь слово — и они станут счастливыми, а счастье — ведь это так просто — возможность спокойно жить и честно зарабатывать свой кусок хлеба вместо пайки. Аля выстояла длиннющую очередь к Ленину. Прошла — и едва сдержала слезы.
«Как выглядит Москва? Что говорят люди в очередях около Верховного Совета и Прокуратуры?» - допытывалась Лидия Евсеевна. Люди в очередях стояли хмурые, молчаливые, у каждого свое горе — и поделиться с другими страшно.
В Москве Аля взяла билет не до Барабинска, а до Новосибирска, чтобы не думать, что чего-то не сделала и поехала в область. Через пять дней была в столице Западной Сибири. Куда идти? С Красного проспекта случайно свернула на улицу Дзержинского и очутилась перед серым зданием НКВД. Потянула на себя тяжелую толстую дверь за витую ручку. Слезами и мольбами пробилась к генералу Кокучаеву. Вошла — и слова сказать не может, захлебывается воздухом. Генерал подал воды, пригласил сесть, успокоил, внимательно выслушал торопливый путаный рассказ о наших мытарствах, прочитал постановление о снятии с меня судимости и подивился — не имели права вновь арестовывать и ссылать. Кому-то позвонил. Зашел молоденький лейтенант. «Этот молодой человек проводит вас в Облоно к товарищу Андросову. Я позвоню ему, что мы не возражаем, чтобы ваш муж преподавал в школе. Надеюсь, что всё образуется». И даже проводил до дверей. Она не верила своим глазам. Забегая немного вперед, скажу, что позже до нас докатились слухи, будто генерала Кокучаева арестовали самого. Правда — нет ли, утверждать не берусь. Чего только не бывало,
Аля достала из сумочки паспорт, а из него — приказ Новосибирского облоно о назначении меня преподавателем черчения и рисования в биазинской семилетней школе.
«Почему черчения и рисования?» — изумился я. «Разрешить преподавание языка и литературы не решился даже такой интеллигентный и участливый человек, как Андросов. Литература — ведь это идеология. Как ты не понимаешь?» Я многого не понимал. «Если на месте будут какие-нибудь затруднения, заведующий дал телефон своего заместителя Кулагина. Тот разберётся и всё уладит».
Я держал в руках узенькую желтоватую бумажку. Она была для меня как для утопающего спасательный круг. Важно зацепиться в школе, только начать, а там будет видно. Хотелось стать на колени перед этой маленькой несломленной женщиной, с которой нас свела судьба на дорогах страданий и унижений. При людях на сантименты не отважился. Юридически мы не были мужем и женою, и фамилии у нас разные, но любовь, преданность, порядочность и вера связали нас: крепче самых распрекрасных свидетельств о браке. Но даже наша предусмотрительная осторожность не спасала Алю от гонений и административных репрессий.
После ужина и долгих разговоров нам отвели «дежурный» топчан. Но было не до сна: моя «декабристка» вспоминала, что пережила после моего ареста, как реагировали школьники и учителя, многие сочувствовали, не верили обвинениям, но ведь не каждому об этом скажешь. Нашлись и такие, что считали меня хитро замаскированным преступником и придумывали невероятные истории.
Наутро я поспешил в районо. Им заведовал Иосиф Никифорович Маевский, потомок давних переселенцев из Белоруссии. Я молча подал ему свою спасительную бумажку. Он покрутил её, разглядывая со всех сторон, уставился на меня. «Что ж, приказ есть приказ, его мы обязаны выполнять… Но знаете ли вы, какая будет у вас нагрузка? Пять часов в неделю. С такой нагрузкой держать единицу, сами понимаете, мы не можем. Странно, что об этом не подумали в Облоно».
Я онемел. Вот тебе и нежданная радость. Сердце зашлось, кровь ударила в виски. И надо было обивать пороги приёмных, плакать, просить о милости, сутками идти одной через тайгу под дождем, чтоб получить бумажку, которая ровным счетом ничего не меняет в нашей горькой жизни?
Маевский догадывался о моем состоянии. «Тэ-э-экс… Что ж с вами делать?.. Какой язык изучали в институте?.. Немецкий? В Биазе никогда ещё не преподавали иностранных языков. Часы по сетке есть, они пропадают. Но сами решить это дело мы не можем. Если Облоно разрешит, мы возражать не будем». И он вернул мне увядший приказ.
Я бросился на почту. Заказал разговор с товарищем Кулагиным. Минуты ожидания казались вечностью. Телефон либо не отвечал, либо был занят. Наконец — после обеденного времени — услышал в трубке приятный баритон. «Да, всё понятно. Попросите телефонистку переключить меня на Маевского, а сами идите к нему».
Я вновь воспрянул духом. Где там идти — бежал как угорелый. Позже когда меня неоднократно будут снимать, Кулагин привыкнет к моему голосу и будет узнавать сразу же.
По дороге в районо я заметил, что небо малость очистилось от туч, проглянуло солнце. Посветлело и на душе.
Маевский сказал, что преподавание немецкого надо начинать во всех старших классах с самых азов, с алфавита, что вот добавил я ему хлопот — доставать программы и учебники. Он сделал выписку из приказа для директора школы и простился достаточно холодно.
Не обходя луж, перепрыгивая через канавы, я летел к своим обрадовать последней новостью. Меня заметили в окно, вышли навстречу. Прецедент был из ряда вон — ссыльному разрешили учительствовать в школе, и появились надежды на «потепление», на послабление режима. Все арестанты живут надеждами, даже осужденные на казнь до последней минуты надеются на помилование.
Я высоко поднял приказ, написанный от руки заведующим районо. Моя радость стала общей. «Слава Богу, лёд тронулся. Если они, наконец, учителей, что сегодня возят силос, пилят дрова, пошлют всех в школы — будут счастливыми дети и страна станет богаче образованными людьми»,— пылко воскликнула Лидия Евсеевна. Представляю, сколько было бы пользы каждой школе только от неё одной, а для неё – спасение.