Самое обидное – ощущать свою беспомощность, убеждать людей, знакомых, которые тебя знали и верили тебе, что ты ни в чём не виноват.
Следователи, прокуроры, судьи давно убедились в этом, но страх за свою шкуру толкает их на преступления, издевательства, на уничтожение невиновных. В нашем плановом хозяйстве и они имеют свой план, и выполняют его себе на радость, людям на горе.
На дороге — ни единой живой души. Горланят на дождь большие мокрые вороны, порою прошелестит в траве змея. Это же в этих местах, в спелом малиннике, медведь отгрыз себе лапу. Способен ли человек на такое? Припоминается наш довоенный лагерь: день на повале, ночью грузим пульмановские вагоны шпалами и дровами, хлебаем баланду из отрубей и турнепса, доходяги ссорятся на помойках из-за гнилых голов трески. Над воротами лозунг: «Лучковая пила и канадский топор — кратчайший путь к освобождению». Под ними проходят замордованные, понурые бригады с теми пилами и топорами. К ограде подошел ещё крепкий, белокурый и тихий Вася Буянов, положил левую ладонь на столбик и что было мочи рубанул острым топором. Кисть отскочила на влажный песок, пальцы сжались в кулак. Буянова забрали в санчасть, потом—в центральный изолятор, судили за членовредительство и добавили к сроку еще десять лет. Он потерял руку, но остался жив, отсидел до «звонка», освободился и был реабилитирован — не посмертно!
Не могу избавиться от этих видений, кошмаров. Хоть бы где живая душа, хоть бы подвода вслед или навстречу. Но кто пустится в дорогу в такую слякоть: на колеса налипает столько вязкой грязи, что они перестают вращаться, лошадь идет как на котурнах и может вывихнуть ногу. А я иду, бегу и удивляюсь, как один за другим остаются позади придорожные столбы. И вот их впереди только четыре. Четыре столба до встречи.
И тут насторожил какой-то приглушенный топот. Обернулся и чуть не обомлел: по травянистой обочине бежал знакомый рыжий выездной коник, запряженный в легкий возок, в котором ехали двое — в зеленых плащ-палатках с низко надвинутыми капюшонами. Первой мыслью было прыгнуть в сторону, скрыться в лесу, но поздно, меня уже засекли. Да, это мои хозяева, прежний уполномоченной лейтенант Третьяков и молоденький Пушиков. Сердце сбивается с ритма. «Тп-р-ру!..» Поравнялись. Стою, хочу поздороваться, но язык шершавый, как суконка, не слушается. Все же выдавил что-то. Вместо ответа Третьяков спрашивает: «Куда торопимся?» Я лепечу, что приехала жена, где-то ждет под дождем. «А кто разрешил? — подключается Пушиков.— Вам известно, что самовольная отлучка с места поселения считается побегом, а за это… вас предупреждали?.. Правильно, двадцать пять лет каторги. Торопитесь вновь за колючую проволоку?.. Что будем делать, товарищ лейтенант?» Где была в тот момент моя душа и была ли она вообще, не помню, а Пушиков всё наседал: «Ну что ж, вернемся, его— в КПЗ и оформим дело, чтоб другие не бегали».
Долгое молчание. Стою как над пропастью. Столкнут или удержусь? «Так и быть,— медленно цедит Третьяков,— идите. Только сразу же — в райотдел к дежурному. Скажете, я разрешил. Пусть сделает отметку в документе. И запомните, это первый и последний раз. Но-о!» — хлестнул он жеребца вожжой, и возок покатился по травянистой обочине.
Я же не мог сдвинуться с места. Глядел им вслед, и не верилось, что беда миновала и я вот-вот увижу свою Алю.
Тайга поредела. По обе стороны дороги густые заросли тальника, ракитника и боярышника. Видны низкие берега и медленное течение широкого Тартаса. Дорога круто поднимается на длинный деревянный мост с позеленевшими от мха перилами. Прибавляю шагу, почти бегу, смутно различаю какую-то маленькую фигурку. Уж не привиделось ли мне?.. Она! Она! Вот уже улыбается и бежит мне навстречу. Подхватил её на руки, хрупкую, легкую, как дитя. Мы плачем, прижимаемся друг к другу холодными мокрыми щеками, и губы не сразу находят губы. Аля с головы до пят мокрая и озябшая, руки дрожат, а побелевшие губы шепчут что-то путаное, что-то нежное.
Я расстегиваю свою телогрейку, из нее идет пар, прижимаю Алю, пытаюсь укрыть узкие плечи, чтоб хоть немного согреть.
«Почему ты не у Лидии Евсеевны?» — «Я не знаю никакой Лидии…» Так и есть, открытка моя не дошла. «Как же ты добиралась в такую непогоду? Где остановилась?» — «Долго рассказывать. Пойдем, может, кто пустит в хату». Мы сходим с моста и идем, взявшись за руки, по грязной сельской улице. «Где твои вещи?» — «Вот,— подняла маленькую сумочку,— а чемодан остался в машине, машина застряла посреди тайги. Мы и толкали её, и подсовывали под колеса ветки, валежник, поленья — без толку, она увязала все глубже и глубже. Шофёр тебя знает, он из вашего колхоза — Иван Макаров».— «И что же ты?» — «Пешком. Отогрелась у костра, спросила дорогу. А дорога одна, дальше тайги никуда не уйдешь. Взяла свою сумочку и потопала. Дождь, грязь, комарьё. Даже ботинки полны жидкой грязи. Дойду до мостика через ручей, накроюсь плащом от комариного звона, поплачу и — дальше. И так ночь и день. Иногда накрывал страх: то застонет сова, то сухая ветка оборвется с дерева, то закричит коростель. И хоть бы где деревушка, хуторок, хатка. Ни души. Одна тайга».
Мы остановились возле райотдела НКВД. Дождь стих. Я попросил Алю подождать в узеньком коридорчике, пошел к дежурному. Плотно закрыл за собою дверь, чтоб не услышала, как будут «корректно» говорить со мною. Прыщеватый молоденький сержантик прочитал мне нотацию, повыпендривался, показывая власть: «Пока не вернется лейтенант, запру в тёмную — и сиди!» Куражась по-прежнему, сделал наконец в «волчьем билете» отметку и гаркнул: «Чеши!»
Аля поняла по моему виду, как мы поговорили с дежурным. Чтоб больше не думать об этом, я снова вернулся к её путешествию. До райцентра добралась только утром, усталая, мокрая, по уши в грязи. Такую никто и на порог не пустит. Пошла к реке, разделась в кустах, ополоснулась, смыла грязь с одежды, натянула мокрое и отправилась искать почту, звонить мне в Биазу. Ждала, ждала — и вот вышла на мост, навстречу. «А куда мы идем сейчас?» — «К милым и добрым людям, у которых ты должна была остановиться». И я рассказал, как две немолодые интеллигентные женщины, сосланные из-за своих расстрелянных мужей, поскитавшись по чужим углам, купили на окраине села старую избенку, привели ее в порядок и дружно живут уже который год. Лидия Евсеевна — замечательный педагог-универсал. Она подтягивает по всем предметам ленивых деток местного начальства, пишет контрольные работы заочникам, на то и живет. А сухонькая, ироничная, острая на язык Вера Михайловна ведёт хозяйство. Через дальнего родственника ей присылает деньги сын, бакинский инженер.
Домик Лидии Евсеевны (Абрамович – Т.Г.) и Веры Михайловны (Беленькая(?) – Т.Г.) стал гостеприимным пристанищем, консультацией по всем тревожным проблемам, исповедальней почти для всех ссыльных района. Здесь всегда кто-то ночевал, обедал, здесь останавливались родные ссыльных. И всем находилось место, доброе слово и кусок хлеба.
Тут перебывали жены и дети бывших партийных работников, осужденных по «ленинградскому делу». Чуть ли не каждый день сюда заходила Е.Х.Раковская и племянница Мартова – Виктория Сергеевна Волкова. Правда, своего дядьку-оппозиционера Виктория Сергеевна никогда не видела. Окончила Брюсовский литературный институт, работала в «Комсомольской правде», а с 1937 года из-за своего сомнительного родства вместе с сестрой осваивала тюрьмы, лагерные бараки и вот теперь вечную ссылку. Елена Христиановна Раковская заведовала литературной частью известного московского театра, дружила с редактором «Нового мира» Гронским, поэтами Павлом Васильевым и И.Уткиным. Бывал здесь и Савва Саввич Морозов. Да-да, сын знаменитого фабриканта и мецената. Ходил он небритый, в чёрном полушубке, что-то делал в районном земельном отделе. Это было большой удачей.
Почти все ссыльные нашего района перебывали в этой хатке райцентра. Сюда мы и пришли с Алей. Она несмело остановилась у порога и тут же очутилась в объятиях звонкоголосой Веры Михайловны. «Я вас именно такой и представляла — беленькой и стройной. Где вы пропадали? Мы ждали каждый день. Проходите, раздевайтесь. О-о-о! Вы же мокрая насквозь… Лида, встречай гостью! Неси что-нибудь тёплое и сухое. Давай валенки».