За две недели мы управились с дровами. И уже приближалась другая большая работа — накосить и застоговать на три головы сена. А зима долгая, с октября до мая. Поблизости сенокосов не было, косили на старых делянках в тайге, пока они не зарастали подлеском и кустами. В чаще урмана, куда и солнце не всегда пробивается, были прогалы и школа имела здесь свои наделы. Когда мне передавали их, я и представить не мог, как же косить здесь по пням и валежнику, среди куч несожжённого хвороста. Поневоле вспоминались наши надречные заливные луга, даже болота казались раем. Но никуда не денешься, надо отрабатывать свои триста рублей. А тайга уже гудит и звенит тучами огромных оводов, липких слепней и полчищами комаров. Мерзкие твари жгут спину, руки, лицо, достают через шапку, знай отмахивайся. Как же косить, если и дышать-то из-за гнуса невозможно по-человечески! Старые сибиряки рассказывали, что в давние времена самым страшным приговором сельского схода было оставить преступника привязанным к дереву в тайге на сутки. Потом на этом месте находили обезображенный труп, укрытый, как вывернутой шубой, гнусом.
Мне становилось страшно, но ведь надо косить. Под моим началом было пять техничек. У нас косовица мужская работа, а в Сибири основные косари женщины, да еще какие косари! Мы выехали на своём транспорте. Делянка наша была километрах в семи от села. Распряженные конь и быки сразу же рванули в кусты, чтоб хоть немного избавиться от заеди. Пока снимал косы, подбивал клинья и укреплял рукоятки мои женщины — во всем белом, в толстых шерстяных чулках и мягких чирках — натаскали валежника и наломали еловых лапок, развели куродым, легли на траву и начали кататься по ней в дыму. Я не понимал ради чего они коптятся; греться не надо, день ясный, солнечный и жаркий. «Иди, окурись»,— позвали. Я отмахнулся: «Лучше закурю». Женщины набрали в родничке кувшин студеной воды, напились и взялись за косы. Я пошел впереди, но уже на середине покоса мне начали подрезать пятки. Остановился, чтобы подточить косу, и они, смеясь, прошли мимо, а меня атаковала тёмная туча кровососов. На техничках не было ни слепня, ни овода. Почему?.. Вскоре под тонкой рубашкой из синего штапеля у меня не осталось живого места, на руках горели твердые волдыри, лицо и шея тоже были в волдырях, комары набивались в рот и глаза. Я махал косою, а меня ела и ела заедь, как того осуждённого на казнь. Казалось, ещё немного — и ошалею окончательно от укусов, гула, звона и нестерпимого зуда.
Незамужняя, чёрная как цыганка Минадора, усмехаясь, покрикивала на меня: «Пошевеливайся, хозяйственник, не то съедят, а нам отвечать!.. С таким косарем и до снега не откосимся!» В тот день, наверное, я был самый несчастный человек — искусанный кровопийцами, обессиленный, подавленный гнетом своего положения, издёвочками своих подчиненных. Бросить бы всё да бежать, но уж больно короток поводок, на который взят. Даже проклятые твари жрут меня одного — женщины косят как косили. Оборачиваются на меня, посмеиваются. Наконец высокая, костистая, с мужицким лицом и крупным конопатым носом Дуся Груенко подошла ко мне и с сочувствием сказала: «Надо ж было надеть белую рубаху, окуриться вместе с нами, а так — сожрут…»
Все же я дотерпел до обеда. Женщины сели на траву полдничать, а я не мог успокоиться и на минуту — чесался и отбивался, потом подхватил свою торбочку с хлебом и двумя кусочками сахара и залез на высокую ветвистую осину — и там вздохнул с облегчением: так высоко оводы не поднимались. Женщины мои покатывались от хохота. Я вытирал горячий пот, смешанный с кровью. Спускаться наземь было страшно, да что поделаешь… Это был день незаслуженной кары. Вспоминаю теперь — и пронзает боль и по телу идет нестерпимый зуд.
В следующие дни я одевался в светлое, окуривался, мазал руки дёгтем, и мы довольно скоро докосили свои делянки. Когда начали свозить сено к стогам на волокушах, вредная Минадора вновь поддела меня: «Хозяйственник, давай боганы». Я пожал плечами и развёл руками - что такое боганы, впервые слышал. «Зачем тогда нанялся, раз не знаешь?» Снова выручила добрая и участливая Дуся: взяла топор, показала три рогатые осинки, мы срубили их, поставили козелками и начали накладывать на них сено, так чтобы ветерок поддувал изнутри. Работа спорилась: в тайге как громадные шеломы стояли школьные стога, бабы больше не надсмехались надо мною, даже зловредная Минадора и та подобрела.
Откосившись, я сидел большей частью у себя в «завозне» — перетягивал хомут, подшивал старые уздечки. Однажды директор неожиданно собрал всех учителей: на каникулы тут не разъезжались, не отпускало хозяйство — скотина, сотки, дрова, сено. Я подивился — видать, произошло что-то крайне важное. Спустя полчаса Евгений Павлович пришел ко мне. Потоптался, поглядел на мою работу и смущаясь сказал: «Знаете, только что в газетах опубликована выдающаяся работа товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» — и поступил приказ районо срочно изучить её и применять при преподавании всех предметов. Мы читали, читали и запутались в этих индоевропейских языках, в теории Марра. Я — историк, мы не изучали этого. Может, вы поможете разобраться в этих премудростях? Идёмте, там ждут учителя». Я посмотрел на растерянного директора: «Вообще-то я изучал языкознание по Марру… Не боитесь, что собью вас с марксистских позиций?» — «Не удастся, — усмехнулся Евгений Павлович, — марксизм я знаю хорошо. Если надо, поправлю»
Я признался, что работу Сталина уже прочитал и самое важное пометил. Достал из-за балки газету, и мы пошли в учительскую постигать глубины новейших открытий в языкознании. Даже Наталья Ивановна перестала глядеть на меня с обычным пренебрежением. Все внимательно слушали мои комментарии, однако никто и представить не мог, каким образом увязать языкознание с ботаникой, физикой, химией, с таблицей умножения, как того безоговорочно требовала инструкция.
Не знаю, прав ли был я, сказав, что связь языкознания с любым предметом требует высокой языковой культуры от каждого учителя, а значит, и учащегося, широкого мышления, досконального владения предметом, общего языкового и орфографического режима.
ЧЕТЫРЕ СТОЛБА ДО ВСТРЕЧИ
Письма из дома приходили довольно часто. Хотя где он был, тот дом? Дочка с дедом ютились в углу, отгороженном на кухне бывшей нашей квартиры, жена снимала угол в двадцати километрах у ворчливой одинокой старухи, тоже вдовы 37-го года. Не дом, а разорённое гнездо.
Аля обещала навестить меня в конце июля или в начале августа. Я считал дни. Открыткой сообщил ей адрес в райцентре, где она сможет найти приют и внимание. Открытки шли быстрее и меньше доставляли хлопот нашим любопытным шефам. Однако дни складывались в недели, но всё не было ни гостьи моей, ни вестей с дороги. Бессонные ночи высушивали душу и мозги. Какие только ужасы не лезли в голову! Сколько людей бесследно исчезало в дороге? Вспоминалось, как её чуть не сбросили с поезда бандиты, когда она ехала после войны ко мне в лагерь. И ни спать, ни есть, ни пить я не мог. От докучливых мрачных мыслей можно было рехнуться. Каждое утро глядел на небо и молил о милости, ведь если задождит, таёжные дороги раскиснут и в нашу логово ни на чем не пробиться.
Пока стояла погода, надежда на встречу не угасала. Снял на неделю комнату в чистеньком домике приветливой и ласковой бабки Вяткиной — она всякий раз допытывалась: «Какие новостя-то, сказывай. Мотри, паря, поди увел твою беленькую какой ни есть чёрный кабказец». И подбрасывала новую муку: страна кишит уголовниками, они шастают по поездам, грабят, убивают, сбрасывают на ходу… Когда же задождило, я и вовсе пал духом. Наползли низкие темно-серые тучи с раскудлаченными краями, и из них бесконечно цедил нудный дождь. Он залил мою последнюю надежду.
Измученный думами и тревогами, скользя как по намыленной тропе, я шёл в свою завозню. Неожиданно кто-то сильно постучал в оконную раму. Через открытую форточку звал начальник почты Николай Редькин: «Из райцентра звонила ваша жена. Она ждёт там на почте». Я остолбенел. Как в такую непогодь, такое бездорожье она сумела добраться до нас? Постоял, плохо соображая, что к чему, и пошел ей навстречу. Я не шёл, а бежал по затопленной грязью дороге, по залитым водою колдобинам. По обочинам шелестела мокрая листва, иглица лиственниц и елей искрилась мелкими бусинками дождинок. В висках стучало от волнения и быстрой ходьбы, мысли мешались, и никак не верилось, что сегодня увижу свою «декабристку», думал, как доберёмся обратно до Биазы. Тревоги сменялись воспоминаниями, перед глазами проходила моя короткая и путаная жизнь, не оставляло проклятое — за что? И неужели мне суждено до самой могилы страдать в этой глуши с клеймом политического преступника под бдительным надзором жестокости и недоверия?