Умная, уже немолодая и обычно утомленная Элла Григорьевна, с сочувствием смотрела через выпуклые стекла очков и на полном серьёзе поддакивала Ивану Михайловичу. Тут никто не был лишним.
Долгими зимними вечерами под гул пурги и потрескивание мороза мы пили горячий чай в этой славной избушке, играли в «дурачка», читали вслух «Огонёк» и газеты двухнедельной давности, шутили, вспоминали любимые литературные произведения и спектакли, никто ни к кому не лез в душу со своими болями и страданиями, условились никогда не говорить о политике.
На Новый год в этом доме ставилась ёлка с самодельными игрушками, дешёвыми конфетами, печеньем из московских и ленинградских посылок. Днем и вечером на ёлку приходили соседские дети, дети немцев и эстонцев. Они давали «представление» — пели и танцевали, читали стихи на трех языках и расходились с маленькими подарками. Анна Яковлевна вспоминала своих внуков, вытирала слёзы, не надеясь больше увидеть их.
Избушка напротив больницы стала эпицентром всех биазинских ссыльных. Обе милые женщины заботились о каждом искренне и участливо. Анна Яковлевна была в годах и нигде не работала. Да и нога у неё была покалечена. Жила на иждивении детей и сестры. С Эллой Григорьевной они сошлись как родные.
Территория фельдшерского участка равнялась иной автономной области. Только здесь была бесконечная тайга, так точно названная урманом, бездорожье, сорокаградусные морозы и двухметровые сугробы, а селение от селения за многие десятки километров.
Зимой дороги заметало, с весны до заморозков они тонули в чёрной, как густой мазут, трясине. Когда подсыхало, клейкая, будто горячий асфальт, грязь налипала на колеса, они переставали вращаться, волоклись из колдобины в колдобину, и лошади не могли идти - грязь набивалась под копыта. А доктор в самую дикую пургу и мороз, в ливень, в летнюю жару сквозь тучи комаров и оводов должна была ехать в далекие села к больным. В больнице был маленький лохматый монгольский коник. На нем Элла Григорьевна обслужи-вала свой участок. В Медвеженке мальчик играл с отцовой двустволкой, нажал на курок и ранил маленькую сестренку на печи. Элла Григорьевна бросила всё и одна ночью в метель (!) поехала спасать ребенка. На полдороге жесткие от мороза гужи соскользнули с обледенелых оглобель, «монгол» ступил несколько шагов и стал. Темень, гудит от пурги тайга, на десятки километров окрест — ни души. Как ни мучилась, коня запрячь Элла Григорьевна не смогла. Привязала вожжи к саням, легла на солому, готовая погибнуть. Слипались веки, и лёгкая смерть стояла в ногах. Сквозь сон почудился конский топот и скрип саней, отчетливо услышала: «Тпру-у!». Остановились сани. Не дождавшись доктора, отец вёз кое-как забинтованную девочку в Биазу. Встреча в тайге спасла Эллу Григорьевну. Несколько суток она не отходила от раненой малышки, поставила её на ноги и отправила долечиваться в районную больницу.
В ссылке были колхозники, портной, гончар, столяры, инженеры, учителя, бывшие партийные работники. Общая судьба сравняла всех, мы держались друг друга и местные спрашивали, уж не родня ли мы между собою. Мы жили по неписаным законам человеческого братства, потому и выжили, потому и сберегли человеческое достоинство, доброту и способность сочувствовать.
Когда место в школе освободилось и наше начальство дало согласие, директор взял меня завхозом. Звучит. Не абы кто, а заведующий. Что это такое, я начал понимать уже через день-другой. И ничуть не жалел, меня влекла школа и мне положили твердый оклад — 300 рублей (30 теперешних). Можно отказаться от жениной помощи, и больше я не буду нахлебником у друзей. Ещё мне повезло, что новое назначение выпало на конец зимы: почти всё сено и дрова из тайги вывез мой предшественник, там оставалось лишь два стога и кубометров тридцать прошлогоднего березняка.
Мне передали по акту пугливого, обгоревшего когда-то на пожаре коня, прозванного Жареным, двух быков, трое саней и три разбитые телеги, хомут, два ярма, верёвочные вожжи, ножовку, молоток и две горсти ржавых гвоздей. Я должен был до рассвета накормить и напоить свою тягловую скотину, запрячь и цугом ехать за семь километров в лес, пробить дорогу к поленнице, нагрузить три воза дров и вернуться с ними в школу. На дворе стоял март, но морозы ещё доходили до тридцати градусов, бушевали метели и дули сивера. Ноги проваливались в сугробах, щёки жег мороз. В сумерки въезжал в село, складывал дрова, задавал сена скотине и едва плелся в учительскую за заданием на завтра. В школьных окнах мерцали слабенькие огни — лампы горели без стекла. Кто-то решил, что так меньше сгорает керосина. Потолки были повсюду закопченные, в конце уроков учителям и ученикам приходилось отмываться от сажи.
Директор, деликатный и славный Евгений Павлович, приходил в школу затемно и поздно вечером закрывал её. В те годы вся страна «от Москвы до самых до окраин» работала большей частью ночью. Хотя какая там была работа! Чиновники травили непристойные анекдоты, резались в карты и домино, рангом повыше — играли на бильярде, только бы не спать, покуда не спится Великому и Мудрому: а вдруг кому-то понадобятся какие-нибудь сведения. Вот и забавлялись кто как умел, дремали от Кремля до Биазинского сельсовета.
Только кипела ночи напролет работа в кабинетах с зарешёченными окнами. В облаках дыма и густого мата долдонили одно и то же: «Признавайся!.. Говори правду!..». И «работали» до той поры, пока обессиленная издевательствами жертва не ломалась. Главное, чтоб столыпинские вагоны не простаивали, чтоб шли и шли этапы на восток добывать золото, уголь, валить лес и… умирать задолго до освобождения. Всё это жило во мне и вспоминалось как кошмарный навязчивый сон.
Комендант вызывал нас отмечаться только около полуночи, тешился своим красноречием, властью и непристойными шутками.
Мокрый, озябший и голодный, я возвращался в свой закуток поздно вечером. Дмитрий Степанович курил у плиты, Вацлав тренькал на мандолине или дремал. Меня ожидал котелок горячей картошки, мисочка хозяйкиной капусты и пахучий фруктовый чай.
Я жадно ел, в тепле горели щеки, в висках тахкали звонкие молоточки. Чтоб отошли уставшие ноги, ложился на топчан и незаметно забывался тяжелым, с пугающими душу видениями сном. А завтра надо снова вставать ни свет ни заря, ехать по заметенной за ночь дороге в лес, чтоб привезти кому-нибудь — например, Самушкиной — дров.
Самушкина преподавала язык и литературу, хотя сама едва-едва окончила девять классов. Писала «Томара», потому что «О» под ударением в слове «Тома», «лошедь», «актевист» и нещадно таскала на уроках неслухов за волосы, награждала тумаками в спину и кричала: «Язви тя в душу, оглоед!»
Однажды привез ей дрова, приподнял жердью, опрокинул набок сани, свалил под забором звонкий березак. Самушкина выскочила на крыльцо: «Хозяйственник, ах ты лодырь! А кто будет складывать?» Я еле сдержался, однако пересилил себя: «Вам, Евдокия Прохоровна, после напряженной интеллектуальной работы полезно заняться физической». Она будто с цепи сорвалась: «Я тебе пооскорбляю… «ак-кту-альной!.. Понагоняли сюда контриков с намордниками, да еще и вякают! У-у-у, вражина!» Я развернулся, хлестнул вожжой Жареного и выехал со двора. Она же кричала вслед: «Ну змей, хоть бы ворота закрыл!»
Горло стиснул ком обиды и боли, глаза застилали слёзы.
Некоторые учительницы смотрели на меня подозрительно и враждебно. Они знали, что я преподаватель с высшим образованием, и побаивались, не подорвал бы я их авторитета, не демонстрировал бы свою эрудицию. Порою я останавливался в коридоре под дверью класса, слушая беспомощные объяснения, нотации, ругань и угрозы, стук кулаком по столу и беспомощные толкования. Было стыдно за учителей и жаль ребятишек, ведь они, как и все дети, были любознательны и талантливы. Никто из них отродясь ещё не видел «лампочки Ильича», хотя знали законы Ома и Ампера, иные всерьёз спрашивали: «А когда поезд пройдет, за ним рельсы скручивают в трубку?» Большинство не только ребят, но и учителей не умело склонять числительных в дательном, творительном и предложном падежах, тетради кишели неисправленными ошибками. А процент успеваемости по отчетности был высоким. Это нравилось начальству.