Порою хочется верить, что не только люди, среди которых мы живём, но и наши начальники должны понимать — никакие мы не враги, не диверсанты и не вредители. Может, и понимают, но должны справлять свою не очень деликатную службу, поскольку ничего другого делать не могут и рвать пуп охоты нет. Куда приятнее ходить в начальниках, кричать, унижать, пугать издали голубой фуражкой, обещать за непокорность ссылку за Полярный круг. Так и живут безбедно на высоких окладах, кормят семьи особыми пайками, и расходятся от них, словно магнитное поле, волны страха.
Ох, как разбередил душу, растревожил мысли маленький любительский снимок моих самых дорогих людей, моих страдалиц с печальными глазами…
Полночь. В обледенелое окно бьется вьюга. Одолевает помалу сон. Бесцеремонный стук в раму: «Ссыльные, на отметку!» Да, это не сон. Должен идти. .
НОВАЯ «СПЕЦИАЛЬНОСТЬ»
Жить на прогрессовские авансы стало невозможно. Хоть мое столярничество и вряд ли стоило большего. С горем пополам лепил стулья, на которые и сам не отваживался садиться. Тянуть и дальше из мизерного бюджета жены было больно и совестно. Знал, как там холодно и голодно. Но и усердствовать в артели смысла не было— сколько ни сделал, плата одна.
Члены артели зарабатывали значительно больше нас, они были хозяева. А мы? Из милости нанятые работники, бесправные ссыльные. Кто прислушается к нашим жалобам и обидам? Вацлава и Дмитрия Степановича, настоящих мастеров, еще как-то поддерживали, я же ощущал себя обузою, от которой хотели бы избавиться. Стоило пикнуть, реакция предсказуема: «Не глянется, иди в колхоз». А в колхозе вози целый день на морозе сено, выбрасывай из коровника мерзлый навоз, и всё — ради палочки в ведомости. На первых порах колхоз выдавал ежедневно каждому ссыльному харчей ровно на два рубля — килограмм хлеба и литр молока. На трудодень же начисляли 10 копеек. То есть, за день работник проедал 20 трудодней. Лучший в Биазе плотник, косарь и стоговальщик Миша Тесарук за свои семь лет так и не отработал долга и, когда пришла пора освобождаться, оказался должен колхозу четыреста рублей. Ему не выдавали справку на получение паспорта, пока жена не прислала с Украины деньги на выкуп мужа. Положение ссыльных в колхозе было самым тяжёлым.
Вначале мы ели втроем из одного котелка, но потом у меня стала дрожать рука, когда я брался за ложку. Мои товарищи помимо артельных авансов подрабатывали на общий котел на стороне, а чем мог его сдобрить я? Тут даже грузчики не нужны. И чужой кусок становился поперек горла. Ничего не говоря друзьям, я начал подыскивать другую работу.
В конце села располагался большой детский дом. Там нашли приют дети погибших фронтовиков, беженцев, подобранные у разбитых бомбежками эшелонов, мальчики и девочки из бывшей автономной республики немцев Поволжья и тихие, молчаливые и настороженные дети «врагов народа». Эти держались обособленно, учились прилежно, их речь, напоминала большей частью язык то Украины, то Белоруссии.
Директор дома, высокий, кудрявый, в очках в металлической оправе, одетый под Макаренко, Степан Васильевич Кемелев был, пожалуй, самым авторитетным человеком на селе. К нему я и подался. Он принял меня в просторном, хорошо натопленном кабинете. Предложил сесть и деликатно начал расспрашивать, кто я, что окончил, где работал, почему очутился здесь. Я сразу же почувствовал и доверие и симпатию ко мне и искренне рассказал ему все. Выслушал он внимательно, поглядывая в окно, и, казалось поверил, потому что придумать такую биографию и так наплести просто нельзя. Он попробовал утешить меня, мол, разберутся и, если допущена ошибка, исправят её. Но ведь не за сочувствием я пришел к нему.
Степан Васильевич признался, что подобные работники во-от как нужны детскому дому, но… Он широко развел руками: «Понимаете, не от меня всё это зависит». Вздохнув, добавил: «У нас в Биазе только директор школы с высшим образованием, у остальных — педтехникумы, педкурсы, есть и «практики» — после десятилетки». Чтоб не лишить меня хоть маленькой надежды, пообещал посоветоваться в районе, может, что и выйдет. Прощаясь, вспомнил, что школе, кажется, требуется завхоз, и посоветовал зайти к Евгению Павловичу Путину.
Школа была по дороге, и я решил одним махом получить все оплеухи и успокоиться. Больше идти было некуда… Школа — одно лишь название. На пригорке, на огороженной жердями голой поляне — длинный «основной корпус» из почерневших бревен с большими окнами, рядом ещё две избы на два класса каждая, хозяйственный сарайчик, а в конце двора — пригон для коня и двух быков. Вот и всё.
Я долго не мог понять, почему в Сибири, где столько леса, ни в одном дворе нет добротного тёплого хлева. Сплошь одни ″пригоны″ — сложенные из жердей загородки, лишь бы не убежала скотина. Коровы лежат на обледенелой земле, часто примерзают не только хвосты, но и вымя, обрастают за зиму каким-то диким мхом, и мёрзлые комки навоза болтаются, как побрякушки.
Вошел в школу, и в этом убогом «храме науки» до боли зашлось мое сердце. Я самозабвенно любил школу, детей, уроки, когда меня с увлечением слушали не шевелясь, вечера, спектакли, походы, викторины, споры по сочинениям. И здесь пахло мелом, пролитыми чернилами, на низких вешалках висели тулупчики, телогрейки, крашенные, домашнего шитья пальтишки, а из классов доносились повышенные голоса учительниц. Как же я им завидовал, как же хотелось войти в класс и сказать: «Добрый день, дети. Тема сегодняшнего урока…» И спазмы вдруг перехватили горло. Постоял перед учительской, успокоился, постучался и вошел в просторную комнату. Посередине — длинный стол, застланный красной в чернильных пятнах скатертью, на нем — стопки тетрадей, учебники, чернильницы-невыливайки. За приставным столиком сидел дробненький мужчина в дешёвом сером пиджаке, синей косоворотке, с бледным усталым лицом; серые глаза глядели с удивлением, светлые негустые волосы спадали на лоб. И этот директор встретил меня по-человечески, подал руку, усадил рядом. Пожалел, что не имеет права использовать меня по специальности, между тем как школе очень нужен настоящий «словесник». И он, как и Кемелев, беспомощно развел руками. Должность завхоза пообещал с уверенностью, как только рассчитается нынешний. Что ни говори, а заведующий хозяйством все же звучит.
Что это за место и что за работа, я понял, лишь когда впрягся в нее, и ещё раз убедился, что мой бутерброд всегда падает только маслом вниз, а несчастья настигают меня первым и покидают последним.
И, как всегда, единственным утешением было участие добрых людей, бескорыстное братство ссыльных, готовых поддержать, заслонить собою, выручить из беды, поделиться последним с товарищем. Все мы перезнакомились в узеньком коридорчике сельсовета, ожидая вызова на отметку. Нас было двадцать мужчин и четыре женщины. Поволжские немцы и эстонцы были на особом учёте, на более легком режиме и держались отдельно.
В селе был фельдшерский пункт с амбулаторией и двумя палатами для тяжелобольных. Заведовала медициною сельсовета московский врач высокой квалификации, добрейшей души человек Элла Григорьевна Брускина. В складчину с интеллигентной ленинградкой Анной Яковлевной они купили напротив амбулатории маленькую избушку. Обустроили её так, что она стала самым уютным и желанным приютом для многих ссыльных — в тесной комнатке всем хватало места. Помимо нас троих сюда часто заходил бывший профсоюзный деятель Иван Михайлович Ермаков, любитель вести философские беседы «вообче». Тут он латал сапоги и шил из старых голенищ чирки. Вспоминая жизнь на воле рассказывал: «Я в своё уремя говорил лексии по обчим вопросам исполнения часа по два, нащёт Антанты и дурмана религии. И вот на тебе! За мою приверженность и кристальную преданность и меня туда же, со всем раённым руководством. Хоть сейчас гожусь на любой ответственный участок. Тридцать шесть жалоб только товарищу Сталину отправил. И — молчок. Перехватывают, ироды. Кабы дошли, Иосиф Виссарионович вмиг бы освободил и должностишку предоставил. Я ещё своего до-о-бьюсь. Мотивировочки есть, будьте уверены».