Литмир - Электронная Библиотека

В избе Архипа Лаврова своего угла у нас не было. Вся его большая семья рассаживалась вечерами вокруг стола: конопатый рыженький Петька решал задачки, Паранька сучила нитки, Мотька щипала перо. Пристраивались и мы рядышком, глядели, как наша хозяйка Дементьевна смолит на припечке на продажу только что скатанные пимы, которые далеко за полночь кончал валять в бане Архип. Возвращаясь из бани, он грохал на крыльце ногами, обивая снег, входил в облаке студеного воздуха, долго топал по избе, скреб ложкой по дну чугунка, курил, кашлял, мы просыпались окончательно, и завязывался разговор, так, ни о чем.

Иногда к нам вваливались погреться подвыпившие путники. Домашнее тепло и хмель толкали их на наш топчан у двери, и уже на крайнем, а то и на обоих кто-то сидел и не мог понять, что там мягкое и тёплое шевелится под ним, да еще и спихивает.

Вся семья хозяев спала в соседней комнате вповалку на разостланной на полу кошме, накрываясь дохами из собачьих шкур. Приезжие будили их, и зажигалась лампа, на столе появлялась водка или бражка, и чуть ли не до утра изба гудела голосами. В пятидесятикилометровой округе здесь было всего три-четыре деревни, и все хорошо знали друг друга. Двери на ночь ни у кого не запирались, и, если надо, в любой дом заходи как в свой.

Видать, не сладко жилось и Вацлаву у Керпихи: он все чаще подбивал нас искать отдельную комнатку на троих. Эти заботы мы перепоручили ему, он же быстрее и лучше нас освоился в селе — стеклил окна, подгонял двери, поправлял расшатавшиеся широкие кровати. Расплачивались кто чем мог. Ему и договориться было легче.

Наконец обрадовал: «Нашёл». Мы были готовы перейти без промедления на новую квартиру, но в нашей будущей комнате ещё стояли овцы с ягнятами, и надо было сперва отгородить в пригоне для них закуток, выбросить сопревшую солому, отмыть пол и переждать, пока выветрится овечий дух.

Дождались. Переезжали как нищие — подпоясались да пошли. В комнатке было лишь одно замурованное наледью оконце, стояла худая плита. Плиту мы замазали, закопчённый потолок побелили, разжились лампой — и зажили у самой бедной и самой доброй на селе вдовы Пелагеи Тимошихи. Хозяин её погиб еще в начале войны, и она как-то перебилась в нужде с четырьмя детьми и коровкой до мирных дней. Старшенькие, Тайка с Марийкою помогали маме на «фирме», а Ванька с Толиком в одних опорках на двоих бе-

гали посменно в школу. Прибегал с первой смены старший, стряхивал у порога обувку, младший вскакивал в мокрые опорки и летел на урок.

Посреди неухоженной, заваленной рухлядью и старьем кухни с утра до ночи гудела жестяная печка, в засеке у двери пускала белые ростки картошка. Каждый, кто прибегал с фермы или из школы, набирал её, резал тоненькими ломтиками и лепил на горячее железо печки. Поджариваясь, эти ломтики отскакивали, на них фукали, перебрасывая с руки на руку, и отправляли в рот. Такими были завтрак, обед, и ужин.

Хлеба у хозяйки не водилось: килограммы, полученные осенью в колхозе, давно были смолоты в жерновах и съедены, в магазине ей хлеба не продавали, вот и жили на картофельных «пятиминутках» да стакане молока. Когда же нам перепадал кирпич клейкого хлеба и мы садились ужинать, в комнатку неслышно прокрадывался Толик. Он молча замирал у стола, глядел чистыми горящими глазенками. Мы наливали ему чашку фруктового чаю, отрезали по ломтику хлеба и видели, с каким наслаждением он ужинает с нами. И вспоминали собственных детей, И думали, что, может, кто-то угостит и их. Толик любил рисовать, ему поручали писать лозунги, и на обратной стороне куска обоев он старательно выводил разведенной краской для ткани: «Спасибо Великому Сталину за наше счастливое детство!»

Так мы и жили своей отдельной, дружной артелью. Возвращаясь с работы, набирали в торбы сухих смолистых обрезков и стружек, и они весело горели в нашей плите, булькала кипящая в чайнике вода, а после ужина Вацлав устраивался полулежа на топчане, клал на грудь мандолину и, легонько трогая струны, бередил наши души.

Суббота в каждом сибирском селе — день особенный: все топят бани. Ни собраний, ни политзанятий, ни педсоветов по субботам не бывает. Над селом плывет березовый дым, а потом, когда раскаленная докрасна каменка даст добрый дух, и стар и млад в изношенных ушанках и рукавицах хлещутся вениками до изнеможения, валяются в сугробах и — вновь на полок. Домой идут в одном исподнем, а встретится сосед — можно и постоять, поговорить. Наша замордованная жизнью сухонькая хозяйка парилась часа по два. В избу вползала чуть ли не на карачках, ложилась на пол, охала, стонала, повторяла: «Ой, баско!» Мы приглашали её на чай. Ответ был один: «Охти, не смогаю, мужики». Отлеживалась она до ночи. Любые болезни лечат в Сибири баней. Трехмесячное дитя, завернутое в пелёночку, бабка несет по сугробам в натопленную до гула баню.

Вечерами под завывание пурги и печально-нежное треньканье мандолины мы с Кинашом писали длинные письма. Шли они долго и не всегда доходили. По дороге из мастерской мы замедляли шаги у почты в надежде, что участливый и добрый почтарь Николай Редькин постучит в окно. Но стучал он реже, чем нам хотелось. Зато каждое письмо было нашей общей радостью, мы вместе читали и перечитывали его.

Я долго не знал, что после моего ареста жену уволили с должности завуча «по сокращению штатов». Заведующий районо Агеев потребовал официально отказаться от «врага народа», уговаривал забыть и не поддерживать с ним никакой связи и только тогда можно будет подумать о работе в другой школе. Но Аля заупрямилась и осталась без работы с маленькой дочкой и старым отцом на руках, среди чужих людей и без всяких средств. Их переселили из квартиры в кладовку при кухне, учителя, завидев на улице, переходили на другую сторону.

И пошла непокорная Аля обивать пороги кабинетов в поисках работы. Некоторые соседи и мои бывшие ученики вечерней школы — офицеры местного гарнизона — сочувствовали ей, помогали сесть в поезд или в автобус, отправляясь на поиски. Наконец заведующий Бобруйским облоно Зайцев сжалился над ней и послал преподавать математику в Погостскую среднюю школу. Оклад — 600 (дореформенных) рублей. Аля делила их на три равные части — отцу с дочерью, мне и себе, всем по 200. Каждую субботу она отправлялась пешком в Уречье за двадцать километров к дочке и отцу, а в воскресенье под вечер возвращалась назад. Мне же писала бодрые письма, и я оставался в неведении, страстно желая всей душой, чтоб дома было всё хорошо.

И вот пришла любительская фотография жены с дочкой. Глянул — и не сдержал слезы. На меня смотрели полные отчаяния глаза на измученных исхудавших лицах. Хотелось пасть на колени перед ними, молиться за их терпение, стойкость и веру.

Тогда же подумалось: сколько тысяч и тысяч мучеников страдает в тюрьмах, лагерях, на этапах и в ссылке ни за что ни про что. А ведь у каждого где-то родители, жена и дети, и живут они с вечным страхом перед анкетами, отделами кадров, под неусыпным оком, что следит за любым их шагом. Они постоянно ощущают свое бесправие — их увольняют с работы в первую очередь, выселяют из квартир, беспричинно попрекают, а детей не берут в детский сад, не принимают в пионеры, чтоб не принесли с собою вражеской идеологии. Взращивая в людях комплекс неполноценности с пеленок, калечили слабые души, растили новых Павликов Морозовых.

На людской беде сверхбдительные наживают особое доверие, авторитет, заслуги, должности и прочное положение. Чем громче кричат о классовой непримиримости, о бдительности, чем наглее плюют в невинные глаза запуганным людям, тем надежнее земля под их ногами. Так поделили всех на «чистых» и «нечистых». Но и «чистый» мог оказаться в любую минуту за решеткой; «нечистый» же до конца дней своих оставался «нечистым». От подобных мыслей самому становилось страшно.

Мне вспомнилось, как однажды в Уречье знакомая буфетчица передала мне украдкой листок бумаги с доносом на меня. Приставленный ко мне стукач прилежно записывал, куда я ходил, с кем и когда встречался, кто навещал меня. Точнёхонько записывались даты, часы и минуты. И кто же следил за мною? Милый, вежливый, всегда благодарный за внимание к его сестре брат моей ученицы. А тут не повезло — перепил в столовой и потерял свою «докладную». Я пожалел беднягу, ничего ему не сказал, листок уничтожил — пусть думает, что всё обошлось. Зато я знал теперь в лицо своего «доброжелателя». Сколько таких вольных и невольных соглядатаев и наушников следили друг за другом! Они были в каждом учреждении, в цеху и бригаде, даже в камере и бараке. За пайку хлеба и миску баланды продавали таких же мучеников, как сами. Наверное, они есть и среди нас, в этой глуши. Ходят же крадучись ночами какие-то тени в боковушку к нашему уполномоченному. Зачем? Что их ведет туда? Значит, держи привычно язык за зубами, а мысли на замке. Лучше бы вообще не думать, чтоб не свихнуться совсем.

81
{"b":"673086","o":1}