Вспоминаешь, дремлешь попеременно, пока не тормознет, не дернется, не завалится набок наш расшатанный скрипучий грузовик. Подхватишься, глянешь из-под дерюжки — над головою посеревшее небо, вокруг в густом инее тайга, впереди - дорога в неизвестность.
Когда окончательно стемнело, с передних машин донеслись весёлые голоса. Как гусаки из лубяного короба, тянем шеи поглядеть, что там впереди. В сумрачное небо поднимались столбы светло-голубого дыма, белели крыши, там и сям мигали слабенькие огни. Не наше ли это пристанище? Каким бы оно ни оказалось, скорее бы вылезти, распрямить ноги, отогреть душу под чужой крышей у чужой печи, где никто не ждет тебя, где никому не нужен.
Село длинное, разбросанное, с широкими пустынными улицами — ни палисадников, ни деревьев под окнами. Куда ни глянешь — заборы и заборы, неровные, лишь бы как поставленные. Избы под земляными крышами, со слепыми оконцами. Остановились возле клуба, запустили нас в его тёмное нутро. Зажигаем спички, чтоб осмотреться. Стены сплошь в плакатах с краснолицыми и белозубыми доярками и трактористами, в центре огромная репродукция «Утро нашей Родины»: на фоне рассветного хлебного поля — добродушный, задумчивый, с перекинутым через руку плащом генералиссимус. И столько в нем доброты и участия, что поневоле думаешь — прослышь он о нашем существовании, немедленно освободил бы всех.
Пока же мы, этапники, бродим по клубным коридорам, разминая замерзшие затекшие ноги, понуро молчим. В тюрьме в такую пору разносили чай, а теперь мы сняты с казенного довольствия, должны заботиться о себе сами. Бережливые и прижимистые догрызали мерзлые корки, у кого ничего не было, жадно курили. Наконец, в боковушку прошел молодой парень с красной скатертью под мышкой и зажженной лампой с закопченным стеклом в руке. Вскоре за ним потянулись мужчины в пимах, унтах, белых фетровых бурках, полушубках и коротких дохах. Дмитрий Степанович догадался: «Вот и купцы явились». А когда прошел в белом казённом полушубке капитан с большим портфелем, Кинаш кивнул ему вслед: «И пастух у нас уже есть».
С этим мрачным юмористом мы скитаемся из тюрьмы в тюрьму который месяц, притерлись, привыкли друг к другу, и нам не хочется расставаться. Он спросил, какую профессию я назову на «торгах». «Учитель»,— пожал я плечами. «Ну и пойдешь на ферму быкам хвосты крутить или возить силос. Скажи — столяр. Мы с Вацлавом подучим, выручим, когда надо. А главное, будем вместе, под крышей и в тепле».
Наконец начали вызывать по одному. Выскакивали из боковушки довольно скоро, понурые и растерянные: и кораблестроителей и священников, энергетиков и партийных работников — всех отправляли в колхозы. Ничего другого в районе не было — ни лесопилки, ни кирпичного завода, ни мельницы, ни даже самой примитивной электростанции.
Дмитрий Степанович и Вацлав вышли с «исповеди» обрадованными: их взял председатель артели «Прогресс» в столярку. Принял он и вологодского гончара Мартынова, обрадовавшись возможности открыть гончарный цех, ибо в районе ни горшка, ни миски, ни чашки ни за какие деньги не найдешь. Настал и мой черед. За столом довольно молодой капитан госбезопасности Соков, держится подчёркнуто брезгливо и цинично-развязно. На лавках вдоль стен сидят председатели колхозов, люди с обветренными, огрубевшими лицами, берут нашего брата без особого энтузиазма. Теперь не допрос, теперь «собеседование»: фамилия, имя, отчество, год рождения, специальность. Отвечаю — столяр. «Где работал?» — «На Бобруйском деревообрабатывающем комбинате».— «Разряд?» Вру: «Пятый».— «Ну, кто берет?» Молчание. «Что-то ты уж больно тощой: рот раскроешь, насквозь видать»,— потешается Соков, и «купцы» смеются, угодливо глядя на начальника. Но никто не хватает меня. «Ну-у?» — поторапливает Соков. Наконец светлолицый, хорошо выбритый мужчина спрашивает, умею ли я делать стулья. «Плевое дело,— наглею я.— Любой сделаю». И Василий Иванович Павлик, председатель артели «Прогресс», берет и меня. Я рад, что не разлучили с моими тюремными товарищами. Хотел было идти, но Соков останавливает, заполняет какой-то небольшой бланк, промокает чернила и отдает мне: «Это твой единственный документ. Каждые десять дней будешь отмечаться в сельсовете. Самовольная отлучка с места жительства считается побегом, а за побег — 25 лет каторги. Понятно?.. Ну, если понятно, распишись». Я беру свой «документ», но не ухожу, медлю. «Что еще неясно?» — раздражается капитан. «Хочу спросить, какой у меня срок».— «Никакого сроку нет. Здесь вам и помирать. Можете строиться, забирать семью, если вы нужны ей, а нет — у нас вдов хватает на любой вкус»,— хохотнул Соков, и я вышел.
В коридоре, обрадованный, что будем вместе, Кинаш чиркнул спичку, и я прочитал свой «волчий паспорт»: «Удостоверение выдано ссыльному (фамилия, имя, отчество) в том, что он ограничен в правах передвижения пределами только села Биаза. Начальник райотдела НКВД капитан Соков».
Прочитал и понял, каким коротеньким поводком меня привязали. Были в нашем этапе четыре женщины. Большевичка с дореволюционным стажем, иваново-вознесенская ткачиха Елена Андреевна Гусева — при царе она прошла этапом от Бутырки до Туруханска, после тридцать седьмого освоила Лубянку, Колыму и Караганду, но оставалась, однако же, оптимисткой, уверенной, что всё равно в конце концов всё станет на свои места. Чуточку обособленно держалась Елена Христиановна Раковская - дочь некогда известного партийного и государственного деятеля. Была она красива и благородна, ещё не замордованная этапами. На полу сидела с маленьким узелком в руках довольно молодая монашка в чёрном платке, завязанном по самые глаза, с отсутствующим выражением лица, будто ничего не видит и не слышит. Она молчала с нами, молчала и с начальством, никуда не просилась. Куда поехала неизвестно. Миниатюрную, изящную и эмоциональную Фаину Лушину отправили в Ново-Троицк на ферму. «Я преподавала в институте и никогда не доила коров»,— запротестовала она. «Вот откроем институт — тогда милости просим,— усмехнулся Соков, а пока надо самой подучиться. Глядишь, и знатной дояркой станешь».
Ночевали в клубе, вповалку на холодном, давно не мытом полу. Завтра нас разберут новые хозяева. На рассвете кто-то вышел во двор и прибежал обрадованный: «Ребята, а конвоя нету!» Все выскочили наружу. Когда долго ходишь под конвоем, вырабатывается некий внутренний тормоз: остановился конвоир, останавливаешься и ты, чтоб не посчитали беглецом и не списали по акту. Освободившись в первый раз, я долго ходил с оглядкой — где ж мой стрелок? А тут хоть и относительная, но всё же свобода,
Лица со сна помятые, отекшие, серые. Небритые и немытые, но в клубе воды нет. Возле столовой нашли колодец с тяжелым обледенелым ведром, да разве умоешься, если мороз под тридцать. Небо порозовело и очистилось, восток зловеще-малиновый, по высоким сугробам стелется туман. Снег застеклён толстым настом, пробиваем его ногами, достаем колкий сыпучий снег и протираем им руки и лица.
Вчера доели сухой паек — полгорбушки и соленую рыбину. На этом содержание за государственный счет кончилось: ты же «свободный» человек, сам думай - где жить, на чем спать, что есть. Но это завтра, послезавтра, а сейчас-то надо хоть что-нибудь укусить. Почти ни у кого денег нет. Их забрали ещё в тюрьме, взамен выдали квитанции и сказали, что вернут на месте. Но никто на наши бумажки даже не поглядел, не стал и слушать про
деньги: «Придут—получите». Так и не дождались мы тех слёзных рублей, что родные отрывали от детей, и посылали нам в тюрьму. А я ощущал себя богачом: еще в Минске жена умудрилась через одного участливого надзирателя передать мне большую сторублевую купюру с рисунком Кремля посередине. Теперь это десять рублей, а в ту пору казались, да и были, большими деньгами. Мне удалось сберечь их при самых тщательных шмонах. Помог многолетний опыт. И сейчас они пригодились как никогда. В Биазу определили нас четверых, и я пригласил своих будущих односельчан в столовую. «Ё-оо… мо-ё!» — воскликнул Кинаш, увидев туго скрученную сторублевку. Я заказал всем по гуляшу под склизкой белой подливкою, хлеб и чай. Мы наконец-то ощутили запах и вкус «вольной» еды. Сдачу по общему согласию оставили до Биазы, чтоб телеграфом сообщить наш новый адрес. За соседним столом молдавский священник щедро угощал своих попутчиков. Позже он доставил много хлопот колхозу, в который попал: на его имя посыпались посылки, и председатель был вынужден каждую неделю снаряжать за ними на почту подводу. Приходили и денежные переводы на крупные суммы. На почте не всегда хватало наличности, чтоб оплатить их, и завели сберегательную книжку. Случалось, колхозу срочно требовались деньги, и председатель одалживал их у ссыльного попа. Тот делал аккуратные, красивые и звонкие дежечки, подойники, шайки и кадушки в оборудованной колхозом бондарне, посылками и деньгами делился со ссыльными, никогда не писал жалоб и ходатайств, утешая и себя и знакомых: «Да будет на земле мир и в человецах благоволение». Наверное, он был счастливый человек, если твердо верил в некую высшую истину и говорил, что ничто не вечно на земле, не вечны и наши муки. А без веры жить нельзя. Верили и мы в лучшее, потому и выжили.