Литмир - Электронная Библиотека

Нам выпала Новосибирская область. И вот повезут в неведомый район, в неведомое село. Всё засекречено. Но куда бы ни завезли, поскорее бы. Поскорее бы вырваться на свежий воздух, иметь возможность пройти сотню шагов без овчарок и конвоя.

Нас ведут по опустевшим улицам на вокзал. Как алебастр, скрипит под ногами слежалый снег, от инея слипаются веки, коченеют руки и ноги. Почти все одеты демисезонно: ведь забирали весною и летом.

Визжит снег, шаркает множество ног, слышна команда начальника конвоя: «Подтянись! Не отставай!» Пересчитывают и грузят в обыкновенные вагоны. Странно — привели под конвоем, повезут под конвоем, а называют товарищами. Вот так товарищи! Оказывается, мы всё же не осужденные, а только административно высланные. Мы имеем право избирать и… быть избранными (юридически, конечно). Весело было бы, если б кого-то из нас выбрали хотя бы в члены сельсовета.

В вагоне тесно и тепло. Все сразу оттаяли, выпрямились, порозовели. А конвоиры дрожат в тамбурах. Жаль бедолаг. Но как ни допытывались, куда везут, ответ один: «Не положено».

Рассвет холодный и туманно-синий. На востоке — задымленная зловеще-кармазиновая полоска. Из тепла опять высыпаем на мороз, сейчас, на рассвете, он особенно лютый. Над нами облака пара. На вытянутом одноэтажном здании вокзала — заиндевелая вывеска, однако разобрать можно: «Ст. Барабинск. Зап.-Сиб. ж. д.» А дальше-то куда? Здесь же нас не оставят.

На привокзальной площади длинная колонна грузовиков с белыми от инея кузовами. Моторы не глушат — потом не заведешь. Шоферы в тулупах, валенках и лохматых шапках глядят на нас и лишь качают головами. Мы кувыркаемся в кузова, но нас всё трамбуют и трамбуют, уже не повернуться. Конвоиры сели в кабины. Колеса грузовиков проваливаются в глубокие выбоины, мы хватаемся за борта и друг за друга. Вскоре началась молчаливая, мохнатая от искристого инея тайга. При дороге виднелись выворотни, сломанные сосны, согнутые в дугу тяжелым снегом тонкие березки. Дорожным мукам, казалось, не будет конца. Вокруг тайга и тайга, ни прогалины, ни тропы, ни единой живой души, ни дымка, ни живого звука, лишь кое-где дорогу пересекали лосиные следы да заячьи петли.

Наверное, километров через тридцать душа начала примерзать к ребрам. Мы с соседом по кузову, а потом первым другом на всю жизнь, Вацлавом Ивановичем укрылись с головою какой-то дерюжкой и не высовывали носа, пока было чем дышать. Блеснёт солнце, и тайга кажется прозрачно-розовой, сверкающей, словно бы отлитой из хаотично застывшего серебра.

Внезапно над макушками белых сосен голубым столбом выполз дымок и застыл в вышине. Все повеселели, зашевелились, начали высвобождать одеревеневшие ноги, сдирать с век и щетины иней и наледь. Дымок сулил близкий привал.

Машины въехали в длинную, без единого деревца унылую деревню Патюканово и, не глуша моторов, остановились возле «Пельменной-чайной». Длинная, приземистая, из побелевшего от времени кругляка изба вросла в землю. На припорошенной снегом крыше торчат, как щетина, сухие стебли , у самой трубы, свесив почерневшую голову и лопушистые листья,— мёрзлый подсолнух. И такие крыши — на каждой избе. Я удивился, а шофер пояснил: «Кровли-то земляные. В тайге живут, а избы берестой да дерном, по-здешнему пластом, кроют. Сказывают, теплее, ни дождь, ни гроза не пробьют». Тут только я понял, почему пошехонцы у Салтыкова-Щедрина тащили свою корову пастись на крышу.

В чайной—облака пара. В углу кипит огромный котёл пельменей. Их, мёрзлые и гремучие, как камешки, сыплют в кипящую воду прямо из большого полотняного мешка. На столах в блюдцах — чёрный перец, в граненых стаканах — засохшая горчица. Распаренная буфетчица, с лицом как очищенный бурак, наливает шофёрам водку и накладывает по сотне горячих пельменей. А мы жмемся по углам, глотаем слюнки и обнимаем непослушными руками обитую жестью печку. Некоторые из нас приберегли крохи от сухого пайка, разогревают покрытые изморозью паечки хлеба, просят кипятку — простого, без заварки и сахара.

Передохнули, отошли немного от холода — и опять в дорогу. Теперь уже знаем точно — везут в Северный район, никакого другого района по этой дороге до самых Васюганских болот больше нет.

Там нам и жить. Сколько? Год, два, пять, десять? Вечно? Никто ничего не знает, начальство не говорит… Дорога через тайгу из черта душу вытрясет. От первых морозов и до весны по ней снуют сотни грузовиков с зерном «из глубинки». А летом чуть брызнет дождь, уже не проехать: колеса машин тонут в черной жидкой грязи по ступицы, лошадям под копыта набивается глина, они плетутся как на ходулях. Камней, которыми усеяна вся Белоруссия,- здесь и в помине нет, мощёные дороги никому и не снились. Чтоб проехать в распутицу, валят в колеи деревья, рубят хворост в колдобины, и всё это поглотит топь через два-три рейса. Сейчас морозы сковали дорогу, вот и торопятся вывезти хлеб из далёких сел на элеваторы. Машины идут только колоннами. В метели, лютые морозы поехать одному - значит за верной смертью.

Медленно, но все же приближаемся к своему загадочному, неведомому

пристанищу. Снова тесно сидим в кузовах. Холод пробирает до костей, коченеют скрюченные и кем-то придавленные ноги. Выезжали с рассветом, сейчас вечер, а нашего пристанища ещё не видно и не слышно – тайге и дороге ни конца, ни краю. И чего только не передумалось на этом мучительном пути: вся невыносимая, полная унижений и страданий жизнь изгнанника прошла перед глазами. А что впереди? Один навязчивый вопрос не даёт покоя: за что, почему, зачем тебя, как быдло, как вора или убийцу, столько лет кряду куда-то гонят, возят, бросают из тюрьмы в тюрьму, из одиночки в карцер? Из карцера - в людской муравейник пересылки. Кому всё это понадобилось? Ты, никого не обидел на воле, ни мыслью, ни словом, ни поступком не совершил ничего враждебного народу, строю. За это ты готов хоть сейчас отдать свою жизнь, только, без оскорбительного пятна, которым тебя походя пометили не защитники, а истинные враги народа. Ты в их руках и не можешь доказать свою правоту. Никто не слушает, никто не верит. Одичавшие опричники считают правдой ложь, за правду ставят к стенке или измываются сутками. На кого они работают до седьмого пота, до изнеможения, кому надо приносить в жертву самых честных и преданных людей? Нет, не найти ответа, всякая логика бессильна. Эти вопросы не дают покоя уже который год. Кому-то показалось мало твоих десятилетних мук, и вот снова ошельмовали тебя и близких, оторвали от дома, от семьи, от клочка родной земли под ногами и неба над головой и снова везут молчаливой промерзшей тайгою в неизвестность. Хочется кричать: «Люди, опомнитесь! За что нам эти страдания!..» И не мне одному. Сколько нас только на этой дороге, а сколько в тюрьмах, на пересылках, сколько едет в товарняках и в столыпинских вагонах, идет под конвоем в свою неизвестность. За что? Что там ожидает тебя, где приклонишь голову, что будешь делать и кому ты нужен, похожий на прокаженного с колокольчиком на шее, от которого шарахаются люди… От постоянных подобных мыслей можно свихнуться. Отгоняешь их, пытаешься переключиться на другое, но где там. Что с семьею, куда выселили из казенной хаты, как маленькая доченька, так и не понявшая, куда это забрали и повезли папу тем тёплым, напоенным ароматом майским вечером?

Меня ведь ждали тогда мои ученики на консультацию перед первым экзаменом на аттестат зрелости. Они знали, что я никогда не опаздывал, сидели в недоумении у открытых окон, а когда увидели меня и поняли, что иду я не по своей воле, что меня ведут майор и капитан в голубых фуражках, выбежали навстречу, растерялись в недоумении. Я помахал им и постарался улыбнуться. Когда машина тронулась, они махали мне, девочки плакали. Рассказывали через многие годы, как их прорабатывали потом по всем направлениям за «открытую демонстрацию сочувствия врагу народа». Досужие языки сотворили из меня шпиона, заброшенного с самолета, бывшего царского офицера, не потрудившись посчитать, что в 17-м году мне было четыре года. Но у ловких следователей всегда всё сходилось.

77
{"b":"673086","o":1}