“Успокойтесь пожалуйста. Всё будет хорошо. К вам может приехать семья, будете жить, работать. Вот ознакомьтесь с материалами дела. Там ничего компрометирующего нет. Все говорят, что вы жили и работали честно”. – “И за это упекли в тюрьму”. Я дрожащими руками взял тоненькую папку. В ней было несколько протоколов с моими категорическими отказами в принадлежности к каким-нибудь антисоветским группам и организациям, была приложена сдержанно положительная характеристика школьного треугольника, похвальные отзывы старших учеников и некоторых учителей, только завуч попробовал мазнуть дёгтем – вспомнил, что я когда то хвалил своего профессора Замотина, арестованного в 1938 оду. Вот и весь “компромат” – хвалил врага народа.
Прочитав “дело”, я ещё больше возмутился: “Прокуратура должна охранять законность, а она даёт санкцию держать невиновного в тюрьме…” Прокурорша пыталась меня унять, даже назвала товарищем и наконец, разведя руками, призналась, что есть указание сверху. “Арестовать невинного и держать в тюрьме?” – не унимался я. “Не только вас, а всех ранее репрессированных выслать за пределы республики”. – “Куда? В Смоленск или в Ригу?” – “Это определит соответствующий орган”. – “Какой?” Молчание. Просил свидание с женой. “Пусть решает следователь”. – “Следствие же закончено. Теперь мой хозяин прокуратура”. Мультан не ответила, позвонила конвоиру. Я вышел не попрощавшись. Снова руки назад и марш в камеру.
Так закончилось “следствие”, но не закончились мучения. Из “американки” снова перегнали в тюрьму – там собираются этапы. Значит и мне скоро в дорогу. Как в этом замке страданий всё нерушимо и неизменно. Война уничтожила весь город и не оставила ни царапины на стенах и башнях тюрьмы. Вот где прятаться от войн и землетрясений!
Видно, и Аля узнала, что мне пора собираться в дорогу не на южный берег Крыма, а в противоположную сторону. Она передала мне пальто, валенки, плащ и тёплую шапку. Хоть прокурорша назвала меня товарищем, тюремные вертухаи гоняли и унижали, как бывших полицаев и всех осуждённых. Тут на всех “закон” один. Я потребовал, что бы меня отправили скорее куда назначено. Ответ был один: “Жди решения”. Так и ждал до сентября.
В контору вызвали в сумерках. Человек в голубой фуражке достал из папки узенькую бумажку и зачитал: “ Постановление особого совещания от 19 сентября 1949 года. Слушали дело Граховсекого С.И. Постановили: Сослать на поселение в Новосибирскую область”. – “Распишитесь, что ознакомились с решением ОСО”. – “Позвольте прочесть самому, что бы знать, за что расписываюсь”. – “А вы мне не верите?” – “Я теперь никому не верю. А на какой срок?” – “Объявят на месте”. Видно, и этому мрачному вещуну было стыдно сказать горькую правду.
Снова потянулись унылые дни в тёмном подвале без книг, газет, без писем и свиданий. В камере люди менялись, как на вокзале, ещё вкинули группу толочинских полицаев – молоденьких и очень испуганных деревенских хлопцев. Допытываюсь, какя же нелёгкая загнала их в ту полицию. Наивный, долговязый Вася рассказал, как он долго прятался от отправки в немеччину, и всё же застукал его начальник полиции Квятковский. До войны он был в Толочине чальником НКВД. Всех в районе знал, как облупленных. Только пришли немцы, Квятковский пошёл к ним на службу и возглавил полицию. Передал списки коммунистов и комсомольцев, активистов и орденоносцев – заслужил полное доверие у новых хозяев. Набил бывшими друзьями, закомыми и незнакомыми тюрьму под самый потолок. Даже жену загнал в камеру, а себе завёл молодицу.
Что бы угодить начальству, старался чем больше загнать в полицию и носился, как бешеный волк по сёлам. Пристал, как слепень к Васе. Мать просит, молит не трогать молоденькое, дурненькае дитя, а Квятковский вытащил Васю во двор, поставил к стене и достал пистолет. Мать воет, целует сапоги некогда грозному, а теперь страшному палачу, а он бац из пистолета. Пуля впилась в бревно около самого уха, вторая осмалила волосы. Упал Вася на колени и простонал “Пишите”.
Кого только не встретишь, чего не услышишь в тюрьме, на этапах, в лагерях! Каждый человек, каждая биография – сюжет для трагического и психологического романа. За свои долгие путешествия по тюрьмам и пересылкам я выслушал тысячи исповедей, одну другой сложнее, драматичнее и страшнее.
24 сентября вызвали с вещами и перевели в этапную камеру. Только тут вспомнил, что это день моего рождения. Так молча и отметил его. Моими соседями были худенькие, длинношеии, как неоперившиеся петушки, хлопчики с небольшими сроками за прогул, опоздание на работу, были начинающие карманники, вокзальные “майданники”, трамвайные “щипачи”. Каждый прикидывался матёрым уркаганом, “ботал по фене”, “тискал романишки”, с вывертами матюгался. Было больно смотреть на этих горьких детей со сломанными в самом начале судьбами. Я знал – колонния и лагерь добьют их окончательно, повысят “квалификацию”, вытравят из души остатки совести и человечности.
Я молча лежал на нижних нарах, подложив под голову сидор с зимней одеждой. Какой то мальчишка тявкнул: ”А не пощекотать ли нам этого чёрта?” – “Не цепляй. Он уже червонец оттянул. Смотри, что б сопатку на затылок не завернул”, - унял забияку более опытный прогульщик. Вдруг мои соседи стали внимательными и заботливыми – первому подавали горбушку и баланду, предлагали добавку и называли на “вы”. Я вечерами рассказывал им сказки, “тискал романишки” и читал стихи. Хлопчики иногда трогали меня до слёз, когда затягивали тоненькими голосками: “В воскресенье мать-старушка к воротам тюрьмы пришла и родимому сыночку передачу принесла. Передайте передачу, а то люди говорят, что в тюрьме майво сыночка, сильно голодом марат”.
XIV
Сентябрь стоял тихий, солнечный и тёплый. Из тюрьмы нас вывели человек сорок. Я смотрел на пронзительное синее небо, на забронзовевшие клёны и липы, на чахлую берёзку, что чудом держалась на тюремной стене. Через тринадцать лет меня снова вели с овчарками и лютыми конвоирами той же дорогой на вокзал в вечную неволю. Колонна наша была пёстрой, как все арестантские колонны – мальчишки в дырявых штанах, в грязных ремесленных курточках, в опорках на босу ногу, шло несколько прилично одетых мужчин и женщин с объёмными торбами, видно, повторники. Этот новый термин сразу прижился и бытовал на всех этапах и в тюрьмах. Подумалось: как много нас гнали в 1937-м и как мало теперь. Но всё же наскребли. Наверное ГУЛАГ и лубянское руководство дало промашку, что из лагеря выползла жменька ещё живых недобитков. Спаслись и сидели бы себе тихо, так нет, начали ползать по прокуратурам, партконтролям, писать жалобы, требовать восстановить в прежних правах и даже в партии. И дописались!
Что б не надоедали, не отравляли жизнь настоящим патриотам, не лезли слепнями в глаза, “хозяин” приказал всех забрать, на всякий случай провести следствие, если хоть на соринку будет зацепка, загнать в лагерь, а не найдётся, сослать в северные области Сибири и Казахстана на вечное поселение. 1948, 1949, 1950 годы стали годами великого переселения повторников на Север. Кто не дотянул до повторного курса перевоспитания, за тех расплачивались жёны и дети своим нищенским положением, подозрительностью и недоверием.
Нашу колонну привели в самый конец длинного пассажирского состава. Через давно не мытые стёкла едва были видны густые решётки на окнах. Пока принимали у начальника конвоя документы на нас, мы дышали холодноватым осенним воздухом с горьковатым запахом опавшей тополёвой листвы. Смотрели как на перроне снуют люди, спешат с чемоданами и клунками пассажиры. Каждый по ту сторону конвоя казался самым счастливым человеком и не замечал своего счастья. На нас издали некотрые посматривали с интересом, иные пренебрежительно, а кто то даже сочувственно.
Открываются двери и запускают по десяту в каждое купе-камеру с решётками на окнах и на дверях. Как заслуженному арестанту ребятки дают мне место при окне, сами тесно пакуются, как патроны в обойму. Через двери из железных прутьев видно, как проходят десятки в соседние камеры. Увидев женщин блатняки ржут и отпускают грязные непристойности. Вагон охраняют солдаты срочной службы с малиновыми петлицами.