Литмир - Электронная Библиотека

В шестидесятые годы, будучи в Комсомольске-на-Амуре, я ехал в трамвае возле того самого лагеря, где под шестизначным номером умер Сергей Дорожный, и мне вспомнились его давние строки: «3іма, зіма, а снегу па калені, ні сцежак, ні дарог няма». Да, нет теперь ни стежек, ни дорог за те сопки, куда свезли тела тысяч мучеников, согнанных сюда одичавшими палачами со всех уголков нашей горькой, ограбленной, искалеченной земли. Нет могил, и следов не осталось, лишь только кровоточат и болят незаживающие раны в памяти немногих оставшихся в живых, что пронесли свой тяжкий крест, чтоб свидетельствовать об унижениях, о глумлениях над человеческим достоинством, свидетельствовать о массовых уничтожениях лучших, честнейших сыновей и дочерей Отчизны, за свободу и счастье которой напрасно полегли многие поколения беззаветных мечтателей и исполинов духа.

ТУФТА

Если с первых же дней не усвоил примитивные лагерные хитрости, твой срок будет сокращаться быстрее шагреневой кожи и вывезут тебя, беднягу, в самом скором времени ночью за вахту, а в сводке переведут из группы «А» в группу «Д»— покойников.

Не припомню ни единого случая, чтоб даже умелый и дюжий лесоруб не то что десять, а хотя бы три года кряду выдержал на повале. Вначале он ударник, его ставят всем в пример, обедать усаживают, чтоб все видели, на сцене, несут ему компот и беленькую булочку. Потом он исчезает со сцены, едва дает сто процентов, через полгода попадает в «слабосилку», отирается возле кухни, на помойках собирает кости, становится «шакалом» и «мисколизом», опухает, перестает умываться и незаметно переходит в группу «Д».

Даже ко всему привычные кряжистые мужики на тех харчах, в тех условиях и при нечеловеческих нормах больше трех лет не выдерживали.

Ещё как-то перебивался тот, кто хорошо усвоил извечные лагерные истины: «Без туфты и аммонала не построили б канала», «День кантовки — месяц жизни». Остальное зависело от находчивости, осторожности и холодного риска, чтоб не засыпаться, не попасть в кондей,— сдавать одни и те же дрова, рудстойку и деловой лес, пока их не вывезут с делянки. На туфту нас с Межевичем деликатно подбил сам десятник Попов. Его намеки сперва напугали, а когда раскумекали, что к чему, из штрафников чуть не превратились в стахановцев. Десятнику я подарил дорогую память о доме — зеленый пуловер в ромбиках. Чтоб подарок меньше казался взяткой, сказал: «В палатке всё равно украдут, а у вас сохранится, да и на воле не будет лишним». Он поломался для приличия, взял будто нехотя. Вряд ли он вспоминал нас с Межевичем потом, а я вот его до сей поры помню.

Поленья в наших штабелях он помечал пятое через десятое, на торцах шестиметровых бревен едва заметно ставил толщину, записывал выработку и шёл дальше. Назавтра поутру на свою вчерашнюю поленницу мы спускали берёзу, дрова рассыпались, с помеченных поленьев стеклышком счищали метки, распиливали поваленную березу, перемешивали новые и старые дрова и скоренько складывали новую шурку из старых дров в другом месте и в другом направлении. А на прежнем месте раскладывали костёр, и все следы исчезали. На деловой древесине срезали круги с пометками, закапывали в снег и снова сдавали бревно, укороченное на несколько сантиметров. Весною вся делянка пестрела, как оладьями, этими кругами с шестиметровых лесин. Порою «туфтачи» так увлекались, что бревно укорачивалось едва ли не на метр, но ничего,— сдавали.

Туфта приносила лишь добавку к нашему мизерному пайку. Всё равно приходилось вкалывать до седьмого пота: валить, обрубать сучья, пилить, колоть, выкладывать поленницы, разбавленные туфтой.

Начальство знало о наших фокусах, но закрывало глаза. Ему важно было, что план выполняется, идут нормальные сводки в управление и в ГУЛаг. Ну, а что с лесосеки недодано несколько тысяч кубометров, никто особо и не заметит, ведь и грузчики отправляют туфту,— вагоны наполовину пустые. Конечно, здесь требовалось мастерство. И я овладел им досконально, однако опытом делиться не буду.

Случалось, туфту доводили до откровенных издёвок. Каждый вечер бригадиры сдавали нормировщику рапортички о дневной выработке. Возле окошка нормировщика очередь, толкотня, галдеж, вчитаться в каждое слово некогда, надо поскорее подбить проценты и сдать рапортички в продстол. И находились любители пошутить сквозь слёзы и на полном серьезе писали: «1. Прокладка тоннеля под р. Унжой — 100 проц.; 2. Кантовка дня вокруг пня — 96 проц.; 3. Задержка солнца— 110 проц.; 4. Бритье головы прораба – 100 проц.; 5. Разгонка дыма — 100 проц.»…

Нормировщик тщательно подсчитывал проценты, а назавтра хохотала вся бухгалтерия. Если же кто-то попадался с поличным, кара была безжалостная — десять суток изолятора, загоняли на штрафные. Делалось это не столько для острастки, сколько для отчета — «борьба с туфтой» ведётся. Слова эти, «борьба с туфтой», так прижились в лагере, что входили даже в официальные документы. Туфта была лишь приварком к норме, ведь пилить, колоть дрова и класть поленницы хочешь не хочешь, а надо было. И ещё находился один спасительный ход — «закосить» в санчасти освобождение от работы: нагнать температуру, приморозить пальцы, но так, чтоб не отняли, прибинтованные лепестки курослепа давали такие флегмоны, что удавалось кантоваться неделями. Подобных мастеров было не много, но они были, и спасались, как могли, прислуживали возле кухни, пекарни, продкаптерки, за что имели лишний кусок хлеба или миску баланды.

Мы по-прежнему спали на голых нарах, на березовых чурках вместо подушек. Особенно досаждали неразлучные арестантские спутники, которые не переводились в рубцах грязного, жесткого, как жесть, нашего исподнего даже после дезинфекций. Они не давали никому скучать: все чесались, скреблись, раздирали в кровь тело. А они плодились и набухали на наших мослах, досасывая то, чего не удалось высосать следователям. Очередь в баню бригада ожидала более месяца. Да и баня та была как издеаптельство. Неподалеку от вышки сложили хатку не более чем на семью. Рядом — железная будочка с дверцами. Называли ее вошепрудкой, по-научному — дезкамерой. Люди раздевались возле неё прямо на снегу, нанизывали свои тряпки на горячие проволочные кольца и вешали в камере. Никакого предбанника тоже не было, по снегу влетали сразу в моечную, терлись друг о друга и о закоптелые стены. При входе выдавалось крохотное, как ириска, мыльце и кружка чуть тёплой воды. Наивному человеку её хватало только намылиться — смывай чем хочешь. Выскакивали за дверь, зачерпывали снег, растирали в ладонях и слегка смахивали мыло. А потом колотились на холоде, ожидая, когда вышвырнут на снег негнущуюся, скрипучую от жара одежду.

Позже додумались раздеваться на лесосеке и трясти над кострами свои бурые от грязи и прожарок рубахи, проводить рубцы над пламенем, и только треск шел от паразитов. Если бы тогда, упаси Боже, нагрянул тиф, он бы «освободил» весь лагерь, но судьба оказалась милостивой, а мы — живучими. Вместе с туфтою, например, мы наловчились с Межевичем порой зарабатывать аж восемьсот граммов хлеба и «премблюдо»— квадратик густой овсяной каши.

Повернуло меж тем на весну, дни увеличились, пригревало солнце, оседали сугробы, вокруг пней зачернели проталины, потемнели от первого солнца лица, потрескались, огрубели от мозолей руки, на ногах ныли и немели, особенно в тепле, примороженные пальцы. Поддерживала нас бескорыстная дружба. Алесю Пальчевскому2 повезло пристроиться регистратором к лек пому в так называемой санитарной части. Лекпомом был типичный блатнячок, молодой, высокий Васёк в сдвинутой на ухо кепочке, в бушлате с поднятым воротником. Его медицинские знания дальше термометра и касторки не распространялись, и когда работяга жаловался на разводе на головную боль и жар, Васек брезгливо нащупывал пульс, проводил пальцами по его лбу и цедил сквозь зубы: «Вечером зайдешь, а сейчас шуруй на работу. Кубики нужны. Понимаш?» Начальству такой «медик» и требовался.

В санчасти Пальчевский вёл всю канцелярию, присутствовал на приемах, мерил температуру и, если видел, что человек ослаб окончательно, прибавлял несколько десятых, чтоб дать освобождение от работы. Иногда в списки освобожденных украдкой включал и кого-нибудь из нас.

7
{"b":"673086","o":1}