«Американка» наяву и в бредовых снах является как кошмарное видение. В одиночке, при безостановочном конвейере допросов я просидел три месяца. Потом еще трижды возвращался туда. И всё это не идет из памяти. И не берет сон на голых, немного подсушенных собственными боками нарах. И охватывает ужас при мысли, что через несколько часов ударят в буфер и… «вылетай без последнего», умывайся снегом, хлебай уху из тресковых голов, дрожи на разводе, меси шесть километров снег до лесосеки, выбивайся из сил у тонких березок, зная, что норму тебе никогда не выполнить. Значит, тут ты и загнёшься, в кустах за конбазою засыплют снегом твой скелет, на лучковую пилу и топор канадский надеяться бессмысленно. Было бы справедливее над нашими воротами написать: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
Но так уж устроен человек, что надеется на чудо до последнего. Вот и Володя Межевич «махнул клифт, правилку и шкары» на несколько паек хлеба и обещанную поблажку. Пальто отдал десятнику Попову, тому скоро на свободу, зато нам теперь гарантирована шестисотка и второй котел. Ну, а мне «загонять» нечего, и я чувствую себя нахлебником своего напарника; дрожу в обносках с воли — никому они не нужны, никто за них и пайки не даст. А Володя в «обновках» стал походить на догорающего доходягу — бушлат третьего срока, бумазейный малахай, ватные бахилы и лапти на ногах.
Однажды в зоне я неожиданно встретил давнего знакомого — поэта Сергея Дорожного1. Тут он значился под своей фамилией — Середа. Мы с ним дружили на воле, часто виделись в Доме писателя, бывал я у него на квартире, в «писательском микрорайоне» на улице Розы Люксембург. Сидели даже в одной камере минской городской тюрьмы. Его раньше нас забрали и раньше отправили на этап. И вот встреча. Увидел — и едва узнал. Сергей всегда был одет франтовато: носил хорошие костюмы, модные ботинки и галстуки, дорогого драпа пальто и непременно шляпу. И в тюрьме он выделялся одеждой. Теперь на нем были тесная пропыленная бумазейная шапка с подвернутыми короткими ушами, третьего срока бушлат, бахилы и так называемые ЧТЗ (Челябинский тракторный завод) — огромные ботинки из автомобильных покрышек.
Настроение у Дорожного было, однако, бодрое: несмотря на «контрреволюционную» статью, устроился в бухгалтерию счетоводом, выписывал на бригады лапти, портянки, телогрейки, белье. Я поинтересовался, как это ему удалось, попасть в «придурки». Сергей не очень охотно рассказал, что начальник КВЧ (культуро-воспитательной части) Молоканов прознал, что он поэт, попросил сочинить мобилизующие частушки, рифмованные лозунги и за это пристроил в контору. «А какой он из себя, Молоканов?» — спросил я. «Так он же каждое утро на разводе выступает с речами, призывает выполнять и перевыполнять план, давать «лес Родине, и она вас простит!». Я думал, что это заместитель начальника такой пламенный пропагандист, но Сергей объяснил, что Молоканов «бытовик», родом из Горького, его расконвоировали и поручили воспитывать нас. Теперь стало ясно, почему на разводе, взобравшись на ящик, он обращается к нам: «Товарищи заключенные! Родина-мать дала вам возможность честным трудом искупить свою тяжкую вину. Родине нужен лес для великих строек социализма, наш долг — дать его Стране Советов, оправдать доверие партии Ленина — Сталина, сохранившей вам жизнь, чтобы вы исправились, перевоспитались и стали честными гражданами нашей самой счастливой в мире страны. За ударный труд предоставляются зачеты, и вы досрочно возвернётесь в семью строителей социализма. За работу, това-р-ищи!» Одно и то же каждый день.
Молоканов ходит в буденовке, новеньком бушлате, подвернутых аккуратных валенках, весело шутит с начальником и командиром взвода, запанибрата с вахтёрами, живет в отдельной кабинке, обеды ему прямо из кухни носят дневальные. После ежедневной «молитвы» на вахте Молоканов подает знак приблатнённому гармонисту, и тот наяривает «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля». Под эту музыку вахтёр пересчитывает поголовье бригад, а стрелки заученно долдонят «шаг вправо, шаг влево… стреляю без предупреждения!»
На одном из разводов Молоканова не было, а мы так привыкли к его зычным «акафистам», что казалось, чего-то не хватает. Думали, заболел, ан нет, поползли слухи: пламенный оратор и воспитатель наш… удрал. Удрал, и след его простыл. Ни стрелки, ни овчарки так и не взяли следа, которым сиганул Молоканов. Оперуполномоченный чекистского отдела ночь напролет допрашивал Дорожного, как он способствовал побегу Молоканова. И тот рассказал чистую правду: за должность в конторе начальник КВЧ снял с него всё, вплоть до белья, на котором не было лагерных печатей. Пальто и шапку переправил на конбазу заблаговременно, на костюм Дорожного напялил новенький бушлат и в таком виде отправился, якобы на станцию Постой за плакатами, присланными из управления. Пошел — и сгинул. Спохватились только на другой день, когда «проповедник» не появился на разводе. Потом уж выяснилось, что Молоканов вовсе не Молоканов, а известный в воровском мире аферист, которого разыскивают по всей стране. Он раздобыл себе приличную «ксиву» (документ), путешествовал с нею по Волге и Кавказу, пока не почуял, что может влипнуть за содеянные ранее крупные преступления, украл какую-то мелочишку, да так, чтоб поймали сразу. Дали ему четыре года, и он спрятался на нашем лагпункте, где и пересидел опасные времена. Соскучился по настоящей работе и вот исчез, чтоб продолжить гастроли по основной специальности.
«Кум» замучил несчастного Дорожного за содействие беглецу, но Сергей, наверное, как-то разжалобил уполномоченного - тот не навесил на него новой статьи и срока, лишь выгнал с тёплого места в доходную бригаду лесорубов. Там Дорожный и скис.
Мы же помалу всё же воспряли духом: изредка из дому стали приходить посылки. Семьи у меня уже не было, только дядька из Глуска время от времени присылал сухари, фасоль в рукаве от старой рубахи, сало, кусковой сахар в пачках. У моих друзей посылки были побогаче — от близкой родни, но никто не ел ничего «из кулака», все делились, чем только могли. И вообще, повеселела наша бригада: не потому, что научились пилить выше нормы — научились загонять «туфту», то есть по два, а то и по три раза сдавать одни и те же кубики.
Дорожный никак не мог приспособиться к работе, освоить лагерные премудрости, а помощь с воли была слабой — от единственной плохо обеспеченной сестры. Сергей ходил мрачный и молчаливый. В лесу не вытягивал на второй котел, слабел с каждым днём и думал, как вырваться с делянки. Прослышал, что где-то есть сельскохозяйственные лагеря. Они казались ему спасением — и работа полегче, и первая морковка, огурец или картофелина, хоть и сырая, перепадут. И намерился написать заявление, что он, дескать, агроном и просит использовать его по специальности. Я уговаривал его не отрываться от своих — не послушался, отправил заявление во Второй отдел управления. «Какой же ты агроном? Обнаружат обман — и сгноят на штрафных»,— увещевал я его. «Разве ж я не знаю, как бульбу сажать? А разоблачат, пойду рядовым рабочим. Лопата и тяпка всё равно легче пилы, да и перепадёт хоть что-нибудь с огорода. А тут я загнусь». Мы видели, как он мается на своей маленькой паечке, помогали, чем могли. К весне его отправили на этап по спецнаряду. Мы простились у вахты, и больше я никогда не встречал Сергея и ничего не знал о его судьбе до самых шестидесятых годов. А закончилось всё трагично.
Увезли Дорожного в Комсомольск-на-Амуре. Там на окраине нового города был большой лагерь. Прокладывали дороги, долбили неподатливую горную породу, грузили баржи и «доходили», особенно в начале войны. Никаким агрономом Дорожный не стал. Корил себя, что отбился от своих, сам себя загнал в эту суровую даль и вкалывает похлеще, чем на лесоповале.
По официальной версии Дорожный умер в 1942 году от воспаления легких. Пеллагру, дистрофию, физическое и нервное полное истощение заменяли в лагерных актах о смерти более безобидными и пристойными пневмонией, сердечной недостаточностью, раком или язвой. То же написали и в последнем документе осужденного по статьям 72-а и 76 (групповая контрреволюционная агитация) Середы Сергея Михайловича, а в прошлом, на воле, проникновенного лирика Сергея Дорожного.