Литмир - Электронная Библиотека

Понемногу синеет небо, отчетливее вырисовываются стволы сосен, придавленные снегом еловые лапы. Наконец выбираемся к так называемому оцеплению: несколько квадратных километров леса окантовано широкой просекой, на ней убрано всё до былиночки, метрах в ста одна от другой стоят вышки, подле них дымят костры — когда стрелок замёрзнет, слезает погреться. Костры раскладывает и поддерживает огонь бывший ректор нашего Белорусского университета профессор Рудницкий. Худой и высокий, как аист, на тоненьких ногах солдатские обмотки, на голове прожженный малахай, на носу привязанные нитками к ушам очки с разбитым стеклом. Ему завидуют: он на твёрдом «окладе» — шестисотка и второй котел, а нам за это надо вкалывать не разгибаясь.

На вахте начальник конвоя фанерной дощечкой пренебрежительно «откидывает» наши сдвоенные ряды, записывает на ней тридцать две души и предупреждает бригадира, что тот отвечает за каждого головой. На делянке встречает десятник, большеглазый, среднего роста и средних лет мужчина в новых валенках и ватных штанах, ладном черном полушубке, с уже заиндевелыми подкрученными усиками. «Вот твоя делянка, Селезнев, расставляй свою бригаду «ух» так, чтобы не перебили друг друга. Понял? Теперь слушайте сюда: норма у нас такая — свалить, сучья обрубить и спалить, хлыст распилить на полуметровые чурки, переколоть их, сложить в штабель высотою метр десять сантиметров, длиною… сколько вы думаете надо на три и три десятых кубометра?..— шесть и шестьдесят сотых метра, а на двоих в два раза больше. Это и есть сто процентов — шестьсот граммов хлеба, второй котел и свежий воздух досыта. Поняли, мужики? Тогда — за работу. Учтите, когда валите дерево, надо кричать, чтоб побереглись соседи, не то вы сами себе смертные приговоры вынесете. Расставляй, бригадир». Десятник хлопнул по валенку длинной палкой с сантиметровыми делениями и исчез в подлеске. Бригадир уточнил: «Невыполнение нормы — триста граммов, штрафной котел, ночь в кондее, а утром — на развод». Он развел пары подальше друг от друга, лейтенанта Егорова без напарника назначил кострожогом, и мы с Володей принялись обтаптывать комли тонких березок. Пока возились в снегу, ещё и пилы и пилы в руки не брали, уже оба выбились из сил. Чему ж удивляться? Полтора года без движения в душных камерах, на пайке и миске баланды в день. Откуда взяться той силе… Однако надо пошевеливаться. Опустились на колени и начали пилить корявый комель тонкой березки. Посерёдке, как клещами, зажало пилу. Сколько ни дергали — ни с места. Подрубили, я уперся плечом и головой, Володя тянет пилу, но её снова заклинило. Наконец живосилом свалили свою первую березку, она упала, круша подлесок, в глубокий, пышный снег. Кое-как обрубили ветки, попробовали пилить, опять зажимает пилу. Подкладываем под хлыст ветки, устраиваем его на пеньке, крутимся-вертимся, спотыкаемся, падаем, взмокли, обессилели и не напилили ровным счетом ничего. Неподалеку возле огромного, заметённого снегом кострища рукавом шинели вытирает слезы то ли от отчаяния, то ли от дыма лейтенант Егоров и никак не может разжечь сырые сучья. Мы чуточку отдышались и свалили ещё одну березку, и она утонула в сугробах, и опять зажимает пилу. Приподнимаем, крутимся, спотыкаемся, падаем, вспотели, выбились из сил и ничего не напилили. Неподалеку, у огромного, заметенного снегом сука, рукавом шинели вытирает слёзы, от отчаяния или от дыма, лейтенант Егоров и никак не может разжечь отсыревшие ветки. Мы немного отдышались и свалили ещё одну берёзку, и она потонула в снеге, и снова зажало пилу. Выбились из сил, а результат нулевой. Значит — триста граммов, ночь в кондее, а завтра и на такую работу не будет сил. Перспектива одна: до весны загнемся, «и никто не узнает, где могилка твоя». Сели на недопиленную березку и заплакали от обиды, бессилия, от голода и холода, от жалости к самим себе и к близким. И бередит душу неотступное — за что? Незаметно появился десятник. «Вот так работнули!.. Ну, стахановцы… ничего не скажешь. А я шел кубики принимать. И тот вояка,— он кивнул на Егорова,— сопли распустил. И не стыдно, взрослые мужики. Ты кем был на воле?» — спросил у Межевича. «Корреспондентом «Известий».— «Ну и, понятно, писал про стахановцев поля и леса, как они запросто дают по три нормы, а попробовал сам — и сели маком в первый же день. Ладно. Хватит сырость разводить. Все равно Москва слезам не верит. Хрен с вами, сегодня выручу, запишу кантовку дня вокруг пня и выведу шестисотку. И тому аисту в шинели что-нибудь придумаю. Надо же как-то вас спасать. Ну и бригада у Селезня…» Он помахал своей метровой палочкой, легко и сноровисто зашагал туда, где полыхали костры, падали деревья, стучали топоры, раздавались крики: «Бе-ре-гись!»

К нам приплёлся выпачканный в саже, замерзший у своего костра Егоров. Мы его утешили обещанием десятника. Сгущались сумерки, догорали костры, перекликались бригадиры и лесорубы. Вскоре на вахте ударили в рельс: «Выходи строиться!» Наш первый рабочий день закончился ничем. Утопая в снегу, вконец обессиленные, мы шли к вахте мимо длинных шурок дров, штабелей деловой древесины, дотлевающих костров. Умеют же люди, наловчились как-то, завидовали мы лесорубам.

« КРАТЧАЙШИЙ ПУТЬ…»

Никак не могу сообразить, где реальность, а где сон, или мне мерещится всё это наяву. Лежу на нарах, слышу возбужденные голоса, ругань, крики: «Украли! Украли! Лови его, гада!» Потянуло холодным ветром. Смотрю — напротив в брезенте большущая дыра. Через нее спёрли две торбы со шмотками и пайками работяг. Пока обворованные бежали к дверям, негодяев и след простыл. Глубже натягиваю шапку, опускаю на лоб лохматый козырек, закрываю глаза и снова погружаюсь в мир воспоминаний. Да что там вспоминать! Сколько было той жизни! Голодное, полное лишений детство, короткое «орабочивание» на бобруйском комбинате, увлечение литературой, мечты о писательстве, желание служить литературе до конца, создать нечто значительное, стать известным назло завистникам, что насмехались надо мной, дразня стихоплетом. Я молча сносил оскорбления и верил в свою счастливую судьбу.

Вспоминалось студенчество на трехсотграммовом пайке, бутерброды с горчицею в студенческой столовой, но какими мы жили надеждами, какие рисовались перспективы!.. Вспоминались довольно частые публикации в газетах рифмованной банальщины к праздникам, к подписке на заем, о спасении челюскинцев. И всё это по наивности представлялось серьёзным приобщением к литературе. Вспоминались встречи в Доме писателя, шапочное знакомство со знаменитостями и близкое — с такими же, как и сам, окололитературными мальчиками. Не могло присниться даже в кошмарном сне, что из-за той наивной литературной игры могут в самом начале столь безжалостно поломать твою жизнь и бросить, словно опасного зверя, в каменный гроб одиночки, так называемой «американки». Её срочно построили по проекту одного талантливого архитектора (говорили, что потом он и сам в ней сидел как вредитель) во дворе самого страшного наркомата, когда началась расправа над «врагами народа», когда давались задания и спускались планы на аресты и уничтожение.

Даже на голых нарах в настывшей палатке страшно вспоминать про мою одиночку, безостановочный трехмесячный конвейер — ночь и день, ночь и день, когда терялось чувство времени, реальности, а бессонница под невыносимым прессом циничных унижений, угроз, издевательств попеременно сменяющихся следователей заканчивалась галлюцинациями, потерей сознания. «Американка» ошеломляет зловещей таинственностью, воздействует на психику и очень быстро разделывается с человеком морально, а бесконечные месяцы ночных допросов ломают даже бывалых и стойких людей, и оттого уже ждешь смерти как избавления от мук и страданий.

И в солнечные дни в камерах мрак и могильная тишина. Сиди и думай о своих «преступлениях», каких у тебя не было и быть никак не могло, потому что вся твоя биография — три строки на страничке из школьной тетради, но ты придумывай их, ведь того требует следователь, долдонящий одно и то же: «Признавайся! Говори правду!»— а правдою там считают лишь ложь, фантазию, самооговор. Плети всё это с открытыми глазами, ибо если вдруг стоя уснешь, то и это квалифицируется как преступление, за которое карают карцером в глубоком подземелье, без света, без глотка чистого воздуха, со струями воды на стенах и на полу. Ни топчана, ни скамейки. Стой, пока не свалишься в холодную лужу на бетоном полу.

5
{"b":"673086","o":1}