Временами думалось, не с провокационными ли намерениями поручают мне ответственные доклады и лекции, следят, когда и на чём сорвусь. Как они считают, должна прорваться “вражеская сущность”. Особенно сковывало лишение прав, как говорили, пятилетний “намордник”. Я же был единственный “лишенец” на весь район. Идёшь по улице, и кажется – каждый знает, что это какая-то тёмная личность, каждый может тебе плюнуть в лицо, и ничего не сделаешь – ты же бесправный. Иногда казалось, что с малой зоны перевели в большую, но там был как все, а тут – отринутый изгой.
Самое страшное, когда тебе никто не верит, искреннее слово считают враньём, ищут враждебность в каждом твоём поступке. А я в душе всегда был патриотом, в юности – заядлым пропагандистом коммунистических идеалов, из лагеря отправил с десяток заявлений, что бы отправили на фронт, в самое пекло, лишь бы только кровью смыть клеветническое пятно, проштампованное так называемым судом Карпика.
Мечта о снятии судимости овладела и мной. Пальчевский подерживал надежду: он уже был в Верховном Совете, сдал необходимые документы, пообещали всё рассмотреть и, по возможности, удовлетворить ходатайство. Дождусь его результата, тогда и сам попробую.
В ожидании и надеждах миновала зима. Оседал и сползал с крыш почерневший снег, на холмах чернели проталины, низины заплывали талой водой, синело и яснело небо, легче дышалось в моём потеплевшем сарае. Прошли тёплые весенние дожди, выпорхнули слабые травинки, залопушился подорожник, возле заборов входила в силу крапива. На каждой усадьбе перекапывали огороды, делали гряды. Мой хозяин вспахал сотки под картошку… живой тягловой силой. Достал плуг, а коня в колхозе сколько ни просил, не допросился. А земля пересыхала, тогда зяпряг своих Марылю, Мишу, Маню и Сашу, подошла и беременная дочка Соня, впряглись и потянули параконный плуг. Дядька Змитер держал за ручки и гнал довольно глубокую борозду, что б достать до живой земли, а то в жёлтом песочке завянут и спекутся семена. Две соседки кидали в борозду резаную, с ладными ростками бульбу. После школы Соню сменил я, и до захода солнца досадили таки сотки. Потные, запылённые, раскрасневшиеся мать и дочки попадали на межу, а мы с Мишей помогли Змитеру затащить на пригуменье одолженный плуг; на него уже была очередь.
Около школы на директорском огороде хлопотала ладная директорша. Я остановился около забора и по старой привычке сказал шутливо: «Бог в помощь, Романовна». Она разогнулась, подоткнула под платок волосы и весело ответила: «Бог вряд ли поможет, а вы берите лопату и становитесь рядом. Мы с Тимофеевичем даём вот эту грядку вам на разжиток, и семян одолжу, а уродит, отдадите». Когда убедился, что директорша не шутит, поколебался и «арендовал» ту грядку. Надеялся, - осенью, как найду, какой-нибудь бурак, морковину и луковицу.
Вечером копал свой надел, делал разоры, бороновал граблями. Романовна дала с десяток луковиц, немножко семян бурачков и моркови, насыпала горстку фасоли. Я спросил, не тычковая ли она. «Сядуха. У нас тычковой нямашака.. На яё ж тычак не набярэшся».
С вечным чувством голода, затюканный и придавленный своим положением и мрачными мыслями, я нередко забывал, куда и зачем я иду. И угораздило же меня повтыкать те луковки корешками вверх. Посмеялась Романовна и всё пересадила сама, я только успевал носить воду и поливать свою и директорские гряды.
И ещё в поле мне отвели три сотки земли на жёлтеньком песочке. Семенами картошки не разжился. Квартирная хозяйка под новый урожай одолжила мне мисочку проса. Ну, думаю, хоть какой загончик засею, даст Бог, уродится, так зимой иногда ребёнку будет ложка каши. С неделю, прячась от людей, собирал коровьи лепёшки и конские яблоки, в старом мешке носил на свою делянку, копал дотемна сыпучий жёлтый песок, но как ни старался, до влажной земли не докопался. И всё же посеял. Думал, неужели земля мне не поможет, может смилуется, хоть что да уродится? Посеял, грабельками забороновал и ждал, когда зазеленеет мой клин, когда из тугих трубочек потянутся гибкие и тяжёлые метёлки.
На огороде уже выскочили розовые росточки бурачков, зазеленел морковник, а фасоль? А, лихачка! Пустила длинные завивающиеся усы и ищет, за что зацепиться. Это же надо с полсотни тычек. А вокруг – безлесье. Ближайшие рощицы и кустарники километра за четыре. Взял топор, постромки и подался за железную дорогу в далёкий орешник. А он малорослый и крученый, известно, - пески. Рубил, очищал от веток, связывал пучки по пятнадцать штук и тягал на свою грядку до темна. Уж и не рад был, что задумал разбогатеть на земле, видел, как люди надо мной надсмехаются, временами бессовестно подначивают, только Романовна сочувственно качала головой и дивилась, что с «сядухи» выросла тычковая.
Просо моё только кое-где проклюнулось, хилое, реденькое, неровное – на навозе получше, на песочке чуть живое, как лагерный доходяга. Каждое растеньице можно было пересчитать. Когда пришла пора снимать урожай, я ножом срезал стебли, на постилку вылущил зернышки. Набралось три жменьки с мякиной. Куда на смех нести, где толочь? Поднял постилку и развеял свой урожай. А на соседских сотках лопушился картофляник, лежали, как поросята, жёлтые тыквы. Говорят же – богатому чёрт детей колышет, а у бедного и колыски нет.
Было горько и обидно. Не судьба ли меня карает? За что ни возьмусь, всё выходит поперёк и ребром. Немного лучше уродилось на директорском огороде. Романовна семена мне подарила. А уродилось столько, что весь урожай принёс в мешочке. Я же старался, надеясь накормить Алю и Таню. Я их ждал всю весну. Когда приедут Аля определённо не писала. А меня всё чаще тянуло на вокзал – встречал и провожал редкие поезда, завидовал тем, кто встречался после разлуки, и поздно возвращался в свою кладовку.
Под утро внезапно кто-то поскрёбся в окно. Я кинулся к окну и увидел контуры двух головок. Аля держала на плечах Таню. Грязные, измятые, с пустыми руками они вошли в дом. От волнения я никак не мог найти спички. Замигала коптилка, Таня протёрла глазки и попросила: «Мама, кушать». Хорошо, что у меня оставалось несколько холодных картофелин. Таня их жадно ела, а мы с Алей не могли наговориться. «А где же ваши вещи?» - поинтересовался я. Аля замялась, помолчала и рассказала, что родители ей еле наскребли на билет, мать где то добыла буханку хлеба на дорогу, напекла ржаных пирожков с капустой, положила внучке горсточку карамелек-подушечек. Собрали, что было, из одежды, сложили в мешочек и поехали.
До Калуги были в одном купе с немолодым разговорчивым человеком в старенькой шляпе, с интеллигентною бородкой клинышком. На станциях он приносил горячую воду, забавлял Таню, временами исчезал и приносил то пирожок, то яйцо и угощал соседок. В Калуге Але было нужно закомпостировать билет, а денег – ни копейки. Взяла буханку хлеба, на лано посадила дочку, соседа попросила посторожить вещи и подалась на пристанционный рынок. С наторгованными за хлеб деньгами прибежала в кассу, оформила билет, и ещё осталась красная тридцатка. В буфете взяла серый холодец для Тани, сама выпила пустого чаю и пошла к лавке. Сосед сидел, а мешочка с вещами не было. Мужчина чуть не плакал, клялся и божился, что на минуточку отскочил «по нужде», а какой-то гад свистнул мешочек с вещами, а там ведь был весь их скарб.
В купе снова очутились с тем человеком с бородкой. Он лежал отвернувшись к стене, и молчал. Когда Таня настойчиво ныла есть, куда то пропадал и приносил ломтик хлеба, чёрствый пирожок, на бумажке ложку повидла. Аля всю дорогу жила на воде из вокзальных титанов, и у меня не было чем её накормить. Муку выдадут только через три дня, а сегодня воскресенье, и в кармане у меня целенькая зарплата. Немного отдохнули и утром втроём отправились на рынок. Таня отвыкла и отворачивалась от меня, никак не называла. Пытался взять её на руки, выкручивалась и с плачем тянулась к маме. Ничего удивительного – ей же всего два года и три месяца, была со мной только несколько дней в бабушкином доме после лагеря. Всё понимал, но было очень обидно, что и родной ребёнок отворачивается от меня и нечем его приманить.