Всегда простуженный Коля ставил на стуже каркасы, вёдрами таскал снег, шлифовал лопаткой, оглаживал свои создания, приделывал уши, хоботы и бивни. Посмотрел Цокур на законченную работу и приказал добавить недостающие детали, которые у статуй мужчин обычно прикрываются фиговым листком. Потом по велению начальника Лейзеров и Шейно слепили из глины, обожгли в гончарной печи уменьшенную копию известной скульптуры Мухиной. Рабочий и колхозница должны были, по идее, вдохновлять арестантов на ударный труд.
В молодости в родном украинском селе Цокур был учителем начальной школы. В армии попал во внутренние войска, потом командовал взводом охраны лагеря на строительстве автомагистрали Минск — Москва. За какое-то прегрешение его продержали несколько месяцев в вяземской тюрьме, но ему удалось выкрутиться. Оставили в НКВД — «система» не отпускала свои кадры за здорово живешь. Душа у него была участливая и добрая, обязанности - суровые, планы — жёсткие, режим и высшее начальство —безжалостные. Цокур научился вертеться в безостановочном колесе требований, обязанностей, принуждения и сострадания. Искусство он любил с юности. На декорации и костюмы для спектаклей отпускал с фабрики упаковочную марлю, а Девишев и художник делали отличные задники, шили фраки и камзолы для спектаклей классического репертуара. Ставились пьесы Гольдони, Мольера, Островского, «Разлом» Лавренева, «Слава» Гусева и пушкинская «Русалка». Если нельзя было достать пьесу, Девишев восстанавливал по памяти тексты своих прежних спектаклей, согласовывал с Туровской и Станкевичем и начинал репетиции.
На концертах и спектаклях люди забывали хоть на несколько часов своё горе, охотно играли и самодеятельные артисты, чтобы хоть на сцене почувствовать себя людьми. После представления нас кормил с разрешения начальника дополнительным ужином завстоловой Лазарь Самуилович Гильман. Мы были с ним земляки — оба с Могилевщины. Гильман был чекистом с большим стажем и опытом и до ареста работал наркомом Министерства внутренних дел Казахстана,— и, понятно, со своими обязанностями справлялся успешно. В конце 37-го года его вызвал сам Ежов. Гильман прибыл в Москву в служебном вагоне и сразу явился к «хозяину». Он надеялся на повышение или перевод в какую-нибудь республику поближе к центру; о наказании, взыскании даже и мысли не было: аресты казахских «националистов» шли полным ходом, тюрьмы забиты под завязку, «тройки» работали не покладая рук. В приёмной наркома прождал часов до пяти вечера, потом простоял перед Ежовым по стойке «смирно» несколько минут, выслушав упрёки, что слабо работает, мало выявил врагов. Ежов приказал активизировать оперативную работу и немедленно возвращаться в Алма-Ату. В ночном поезде Гильман прикидывал, кого из «китов» можно взять ещё. Через несколько станций от Москвы в купе вошли три молодца в цивильном, разоружили казахстанского наркома, предъявили ордер на арест, подписанный Ежовым две недели назад, пересадили в машину и доставили на Лубянку в одиночку. Дали ему немного, всего пять лет. Был он в лагере бесконвойным начальником погрузочной колонны, заведовал продуктовой каптеркою, а вот теперь — столовой. Бывший нарком вытягивался в струнку перед лейтенантом Цокуром и его заместителем, списанным по ранению с фронта молоденьким Латьковым.
А начальником всего лагеря был полковник Почтарев. Властью он обладал безграничной. Сто километров железной дороги, тридцать лагпунктов, десяток подкомандировок, сотни тысяч заключенных, более тысячи вольных, личный самолет, вагон-салон. Лучшие художники лагеря расписывали сказочными сюжетами комнаты его сына, резчики-краснодеревщики делали уникальную мебель, бывшие модельеры столичных салонов обшивали его семью, начальники лагпунктов прознав о его гастрономических вкусах, угождали как только могли. К его приезду дорожки в зоне посыпали желтым песочком, варили баланду погуще. Свои обходы Почтарев обычно начинал с кухни. Гильман опять тянулся в струнку, правда, предательски выпирал живот, и зычно рапортовал: «Гражданин начальник, на котловом довольствии…» Почтарев снисходительно хлопал его по плечу: «Брось, старина. Как поживаешь? Не горюй. Скоро мы тебя пристроим». Почтарев некогда был адъютантом у Гильмана и теперь покровительствовал ему.
Вечером для Почтарева давали специально подготовленный концерт. Выступали некогда профессиональные певицы Галя Истратова, Клава Крылова и вытащенный из доходяг бывший солист московской оперетты Костя Штурм. Воспрявший духом, прилично одетый, с хорошо поставленным голосом, он очаровывал всех романсами и фронтовыми песнями. А попал он к нам прямо из армейской концертной бригады за рассказанный анекдот. Пока его не подобрал Комраков, Штурм штурмовал в основном помойки и ящики с кухонными отбросами. Лучших солистов Почтарев распорядился премировать хлопчатобумажными костюмами по мерке. Сдержал слово и своему бывшему начальнику Гильману — того освободили без права выезда с территории лагеря и назначили заместителем начальника инвалидного лагпункта. Там открыли фабричку — собирали часы из готовых деталей. Из трофейного плексигласа доходяги выпиливали письменные приборы со Спасской башней и часами в центре. И после войны этих «шедевров» лагерного искусства было полно в магазинах Москвы, Калинина, Горького, но никто не догадывался, чьими руками они были выстраданы. Гильман в новой должности вновь распрямился, в голосе зазвучал металл и безапелляционные интонации. Хорошо, что хоть не озверел; начальники из бывших узников нередко становились особенно неумолимыми и лютыми.
СЫНЫ ЭЛЛАДЫ
За зоною остановились человек сорок военных без оружия с вещмешками, у многих на вылинявших пропотелых гимнастерках ордена. Сморенные неблизкой дорогой, запыленные и небритые, они сели на траву возле инструменталки, с удивлением и страхом глядя на два ряда колючей проволоки, на вышки с часовыми и негромко переговаривались на незнакомом певучем языке. Привел их лейтенант внутренних войск. С большим портфелем он прошел к начальньнику лагпункта, через несколько минут туда же поспешил командир взвода охраны Григоренко и «кум» Морозкин. Пока они что-то там решали, солдаты принесли пайки хлеба и два бачка с баландой и кашей. Изголодавшиеся военные с жадностью набросились на арестантский харч. Наконец вышли Морозкин и Григоренко, о чем-то тихо поговорили с ними, подвели к инструменталке, выдали пилы, топоры и лопаты и с двумя стрелками без винтовок отправили в лес по пороге на деревню Пруды.
Что за военные, откуда они, зачем их пригнали к нам, никто не знал. Но в лагере секреты держались не более двух-трех дней. Оказалось, что на фронте с передовой сняли крымских греков, погрузили в вагоны и привезли сюда, но в зону не загнали — они же не осужденные, почти все с орденами и медалями, гвардейскими значками и нашивками за ранения, многие члены партии. Завели их в чащу около Прудов, велели ставить себе шалаши, копать землянки и валить лес «на нужды фронта».
У кого-то наверху возникло недоверие не только к крымским татарам, но и к грекам. Все они родились, воспитывались на советской земле, приняли и освоили нужную идеологию, стали комсомольцами, коммунистами, отважно воевали, а им в одночасье перестали верить лишь потому, что они греки.
Через пару дней нахмурилось, громыхнуло, рассекла небосклон молния, лупанул дождь с ветром и не стихал двое суток. Мы были в бараках, в цехах, а недавние защитники отечества мокли и корчились на голой земле в шалашах из елового лапника.
Их экспедитор приходил в лагерь за продуктами. По зоне с ним рядом топал стрелок — чтоб не вступал в контакт с лагерниками. Бесконвойные с конбазы попадали, однако, в «Лесную Элладу», говорили с орденоносцами и коммунистами без документов: их партбилеты и армейские книжки запер в сейфе Григоренко. Новые лесорубы трудно овладевали чуждою для них специальностью. Днем их заедали оводы и слепни, ночью донимали полчища комаров, лица и руки распухли, расчесанные волдыри гноились. Жили они в шалашах, крытых еловой корою, варили на костре в большом казане, воду носили из пруда, ходили заросшие и грязные. Но вольные называли их товарищами, коммунистов приглашали в красный уголок военизированной охраны на собрания; «вольные» греки завидовали нам, что живем и работаем под крышей.