И всё под крышей, в относительном тепле. Вырваться из леса — мечта каждого зэка. В механическом цеху звенят циркулярки и фуговальные станки, во дворе горы опилок, валит дым из сушилок. Швейная фабрика работает в три смены. Шьют ватную одежду, гимнастерки, плащ-палатки и маскхалаты, рукавицы для армии, бушлаты и телогрейки — для лагерников. Здесь значительно меньшая смертность, но всё равно целый барак занимает «слабосильная» команда, возле хлебных точек слоняются люди с закопченными котелками, варят на кострах в карьере у кирпичного цеха подобранные на помойке около столовой отбросы, пробуют, обжигаясь, это варево. В пищу здесь, как и повсюду, идут, в основном, мерзлая картошка, турнепс (где его столько брали?), отруби, хлеб, правда, чуточку лучше. Аля пошла мотористкой на фабрику, а меня Лида сосватала пока бригадиром на погрузочно-разгрузочные работы. По железнодорожной ветке прибывали вагоны с «метражом», тюками ваты, ящиками ниток. Всё это мы перегружали на склад, а порожняк набивали продукцией фабрики. Всё не бревна катать, не шпалы и не дрова таскать за триста метров. Вагоны подавали преимущественно ночью. Стрелков не хватало, и начальник решил собрать бригаду из бесконвойных. Я отсидел три четверти своего «червонца», в формуляре взысканий почти не было, да и Лида, наверное, закинула словцо, надеясь со временем забрать в помощники, а самой бить лынды. И мне выдали пропуск бесконвойного. О, это уже что-то значило. Я мог ходить по территории лагпункта и даже ездить в теплушке по разрешению начальника. Чувствую, кто-то упрекнёт меня: «Э-э, брат, так тебе вон как везло, умел приспособиться: не столько рвал жилы на работе, сколько придуривался». Что тут сказать?.. Неужели ж было бы лучше, если бы я сидел безвылазно в лесу и загнулся? Знаю по собственному опыту, ни один самый крепкий от природы человек весь срок, даже половину, не выдержал на повале и погрузке. «Стахановские» бригады Ложкина, Карогодина, Ефанова заносили на Красные доски, кормили на сцене, чтоб все видели, давали по малюсенькой белой булочке. И никто из этих «стахановцев» не дотянул до конца срока. Всех вывез Костров за вахту с фанерными бирками на ноге. Выжили только те, кому удавалось время от времени хоть немного покантоваться на легких работах. Некоторые дотянули до наших дней. Уж не судьба ли выбрала их стать свидетелями народной трагедии?
И мне суждено было выжить, чтобы рассказать о муках однобарачников и однобаландников, про свою неволю и неодолимую жажду выжить. Тогда я не знал, какие испытания ещё ждут меня, но если бы и знал, всё равно цеплялся бы за жизнь. Никакой фантазии не хватило бы представить всего, что довелось мне пережить и увидеть на своем веку, прежде чем выступить свидетелем, прежде, чем правда стала Правдою. И для этого стоило выжить.
Я был счастлив, получив пропуск бесконвойного. Оставаясь арестантом, я мог выскочить в лес по ягоды, выдернуть в подсобном хозяйстве морковку, выпросить огурец. После погрузки я забегал хоть малость отвести душу к усатому, с виду суровому агроному Бахтину, хвалил его грядки и парники, и на прощанье он совал мне что-нибудь в карман. Свою витаминную поживу я обычно относил Але. Она отнекивалась и делила всё поровну. Я уже знал её коротенькую жизнь: выросла в небольшом рабочем поселке в семье рабочего стеклозавода, проучилась два года в пединституте, а когда в 39-м году ввели плату за обучение, вынуждена была поехать учительствовать в сельской школе неподалеку от поселка. В начале войны копала окопы и противотанковые рвы, а когда к селу подошли немцы, под обстрелом и бомбежками знакомыми лесными тропами пробралась домой. Пошла в милицию оформить прописку в родительской квартире. Пошла и не вернулась. Под конвоем её отправили в набитую до самых дверей камеру областной тюрьмы… Следствие не успели даже начать и повезли еще одну «подследственную» в лагерь. Благо хоть, что дали бытовую статью, могли же приписать и шпионаж, измену родине, диверсию, пусть немцев она и в глаза не видела.
Эта чистая, светлая, искренняя девочка стала мне необходима. Я знал, что моя прежняя семья утрачена навсегда. Сын, родившийся без меня, на втором году жизни умер. Исключенная из института, выселенная из квартиры, жена поздней осенью ночевала с ним в сквере на площади Свободы, застудила дитя, и оно уже не могло поправиться. Брак наш не был зарегистрирован, однако это не уменьшило страданий несчастной. Она уехала из Минска и где-то связала свою судьбу с более надежным человеком. У меня, кроме дядьки, вообще никого не оставалось из близких: мать умерла за год до моего ареста, отца, хоть он и не написал мне ни одного письма, забрали за «связь с белорусским националистом». Исчез и он навсегда. А человеку без надежды, без близкой души просто невозможно. Короткие встречи с Алей спасали от безысходного одиночества, хотелось верить, что мы не потеряем друг друга. И она не чувствовала себя столь беззащитной со мною.
Порою я посвящал ей трогательные, сентиментальные стихи, она переписывала их в самодельный блокнотик и сберегла до сей поры. Сочинял я то-се и для КВЧ — про страдания оккупированной Белоруссии, про героизм воинов и партизан. После победы под Сталинградом у нас включили радио, иногда попадали газеты, и мы жадно ловили каждое слово с воли, с войны, из родных мест.
Начальником КВЧ у нас был кучерявый красавчик Веня Комраков — сын начальника соседнего лагпункта, белобилетник по близорукости. Не получивший сносного образования, он был, однако, начитан и влюблен в поэзию, и сам писал неплохие стихи то под Луговского и Корнилова, то под Багрицкого. Поэзия сблизила нас, и Веня вновь втянул меня в самодеятельность. Чередою пошли патриотические митинги, нас призывали трудиться для фронта, для победы. И трудились не жалея сил. Некоторые мотористки по собственной воле оставались на вторую смену, садились за незанятый мотор, но, обессиленные, засыпали за ним, пришивали пальцы, в трансмиссию попадали волосы. Слабых и сонных выпроваживали в барак, они прятались за тюками ваты и снова садились за мотор. Тамарка Сахарова кричала директору фабрики в лицо: «Вы тут прячетесь, тыловые крысы, а мой отец и брат замерзают под Ленинградом. Я хочу, чтоб эти телогрейки согрели их». Некоторые девочки писали послания на подкладках телогреек: «Дорогой воин, бей фашистов! Пусть будет тебе тепло. Привет от Оли Громовой».
Комраков часто уговаривал меня прочитать стихи на митинге или вечере самодеятельности. Стихи были торопливые, но искренние, потому что душа болела за родимый край, потому что сам много раз просился на фронт. Самодеятельность на лагпункте была чуть ли не профессиональной. Руководил ею главный режиссер симферопольского театра, ученик Станиславского, зэк Омар Галимович Девишев, при нем был профессиональный балетмейстер, старый человек с опухшими ногами, но пластичными движениями — Владислав Станкевич, музыкальную часть возглавляла доцент Московской консерватории Вера Туровская; был и талантливый пианист-импровизатор Евгений Бродский. Он отбывал свой не особенно большой срок на должности инспектора КВЧ. Да, существовала и такая должность, ведь на лагпункте было более двух тысяч человек. Комраков обладал хорошим вкусом, не мешал Девишеву и Бродскому. А они, фанатики театра находили единственную радость в лагерных спектаклях и концертах. При клубе были два художника — уголовник Иван Тихонов и бывший декоратор нашего белорусского театра оперы и балета Виктор Шейно.
Любил и поддерживал самодеятельность начальник лагпункта лейтенант Степан Гаврилович Цокур. Среднего роста, крутоплечий, кудрявый, губастый, суровый с виду, он был, безусловно, самым человечным из всех начальников, что встречались мне. Не случайно, многие называли его за глаза «Батей». Он мог накричать, обругать, приказать посадить на десять суток, а дежурному буркнуть украдкой: «Отведи этого доходягу в столовку, покорми, турни в барак и скажи, чтоб больше не рыпался».
Зимою Цокур надумал украсить зону снежными скульптурами. Нашёлся и мастер — долдовязый, в проволочных очках, с вечной каплею под носом Коля Лейзеров. Сын дипломата, студент ИФЛИ, хилый и непрактичный парень, он попал в лагерь за то, что был сыном «врага народа». Цокур и велел ему слепить возле столовой из снега двух слонов в натуральную величину. Почему слонов, этого, наверное, не знал и сам начальник.