Литмир - Электронная Библиотека

В лагере я не знал ещё, что и Амилю вместе с районным начальством взяли, судили в нардоме и сгинула она вместе со всеми. Павлик, видно, подчистил анкету, добавил к фамилии «ов» и спрятался в этой смертоносной системе.

Много позже мне довелось с ним однажды встретиться — уже на свободе, после моей реабилитации. Я возвращался из Дубултов, и на рижском вокзале меня окликнули. Я озирался по сторонам, никого не узнавая. Сквозь толпу протиснулся Павел Сушко, пытался обнять, но я нагнулся — будто бы завязать на ботинке шнурок, хотя, пожалуй, и следовало сказать, что я о нем думаю. То ли пожалел, то ли постеснялся. А он «радовался» за меня, расспрашивал, как живу. «Перевоспитываюсь. Продолжаю по твоему совету «искупать» вину».— «Ты, брат, не сердись. Такое было время. Мне тоже жилось нелегко. А теперь ещё хуже: остались одни уголовники, а с ними сам знаешь как управляться. Слышал, ты снова взялся за стишки? Брось, приезжай к нам, возьму начальником пилорамы. Оклад — во-о! Квартира, харч, бесплатное обмундирование. Сейчас вашего брата уже берут». Я усмехнулся: «Нашего брата и раньше брали, на полный срок. Ну, а ты в лагере добровольно или вынужденно? И как, кстати, поживает твоя мать?» Павел залился краской и, заикаясь, соврал: «Погибла во время войны».— «О, в войну наш брат сыпался особенно… Наверное, и она, бедняга, взошла где-то елочкой». Он ничего не успел ответить — за рукав нетерпеливо дернула коротконогая обрюзгшая женщина: «Болтаешь здесь, а там очередь подходит». И поволокла моего бывшего одноклассника к кассе.

Через несколько лет один мой земляк рассказал, что по дороге из санатория Павел Сушко внезапно умер на том же рижском вокзале. Стало жаль эту слепую жертву нашего времени.

НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИЕ «ПРЕСТУПНИКИ»

В лагерь пригнали детей. И их предупреждали суровые конвоиры: «Шаг влево, шаг вправо…» К вахте побежали женщины — думали, может, их детки тоже попали в этот ад. Смотрели на маленьких перепуганных арестантов и вытирали слезы. Каждой, наверное, вспоминались свои осиротевшие сыночки и доченьки, они в каких-то неведомых детских домах утратили свои фамилии, позабыли лица отцов и матерей, боятся признаться, чьи они и откуда. Так взращивались страх и комплекс неполноценности. Бдительные воспитатели знали их родословную, унижали, как могли — только бы продемонстрировать собственную преданность и классовую непримиримость.

Ну, а эти-то за что? Ведь горькие дети, мурзатые, стриженые мальчишки и девчонки, все в обносках с чужого плеча, с испуганными и голодными глазами. Женщины допытывались, откуда они, за что их забрали. Ответ был один: «Указники…» — и вся география Центральной России. И сроки были странные — от года до трех. Что же это за указ, вышедший на детей? Ребята постарше объяснили: за опоздание, за невыход на работу или на занятия в ремесленное училище. С двенадцати лет — тюрьма.

И пошли по тюрьмам и лагерям «согретые заботой отца народов» маленькие невольники приобретать жизненный опыт и уголовную квалификацию. А в школах меж тем на пионерских линейках, на площадях не смолкали голоса завтрашних маленьких арестантов: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Проспало дитя, опоздало на 20 минут в «ремеслуху» или к своему ящику под ногами у станка на заводе и загремело в лагерь за тюремным и барачным образованием. Новеньких малолеток поместили в отдельном небольшом бараке, а воспитателем поставили симпатичного седовласого Ивана Михайловича Виткова, рассудительного и сдержанного, с претензией на интеллигентную речь и галантность в поведении, с огромным уголовным опытом и стажем отсидки во многих тюрьмах и лагерях. У начальства Витков считался полностью «перекованным», а в политическом отношении — надежным. Он досконально владел демагогической терминологией того времени, безжалостно песочил «врагов народа», пресекал враждебные разговорчики, был в почете у «кума», а в сущности это был законспирированный «пахан» рецидивистов. По его приказам и наводке трещали каптерки, сундучки и мешочки работяг, а беглецы готовились с его помощью и консультациями — он давал адреса надежных «малин» (пристанищ) в Москве, Пскове и Горьком.

Не без участия Виткова зимою 42-го года бригада уголовников разоружила стрелка, бригадир надел его шинель и шапку и, поставив конвоира в бушлате и малахае последним в строй, погнал свою бригаду «на разгрузку». Вдали от оцепления стрелка привязали к осине, а сами рассыпались кто куда. Бригадир пытался выйти с территории лагеря с тремя близкими друзьями. Вся вооруженная охрана была брошена на ликвидацию побега. Окоченевшего стрелка нашли поздней ночью. К утру пурга замела все следы, и целых три дня весь лагерь не выводили на работу. Арестанты молили Бога, чтоб погоня длилась ещё хотя бы с неделю. Но беглецов «отлавливали»: тех, кто по глупости прибивался к деревням погреться, сдавали за небольшое вознаграждение чересчур бдительные колхозники, других выпарывали пиками из стогов, обкладывали в брошенных на зиму заимках. Когда напали на след бригадира, тот отстреливался до последнего патрона: последний выпустил по вожаку собачьей своры и ранил. Искусанных, истерзанных четверых беглецов добивали по дороге в лагерь. Толпа кровожадных стрелков вымещала злобу на несчастных людях, что ценою жизни рвались на свободу; оставшиеся в живых клялись, что мечтали попасть на фронт.

Четыре окровавленных, изуродованных до неузнаваемости трупа бросили возле вахты, чтоб другим неповадно было бежать. С неделю лежали на морозе одеревеневшие мертвецы с выклеванными глазами, расклёванными лицами, над ними с криком кружили, садились на добычу черные вороны.

После этого каждую бригаду стали водить два стрелка: один спереди, второй сзади. Но и со стрелками было туго: молодые ушли на фронт, а вместо них присылали перестарков — белобилетников, хромых, косых, страдающих одышкой — абы мог носить винтовку. По брони оставались молодые красномордые командиры взводов, да поджарые, быстрые на ногу «собачники». Преимущественно это были садисты. Если не приканчивали беглеца сразу, тешились издевательствами: овчарка по приказу своего хозяина спускала до нитки всю одежду с несчастного, по другой команде могла перегрызть глотку, сорвать мясо с костей.

Помню, в июльскую жару над лесосекой прокатились два выстрела. Это означало, что кто-то бежал. В ту сторону, прыгая через сучья, пни и завалы, помчались псарь с овчаркою и начальник конвоя. Всех интересовало: «Кто? Удастся бежать или поймают?» Спустя полчаса хохотало всё оцепление — псарь вел лесосекой голого, в чем мать родила, неуклюжего, медлительного и близорукого киевского ученого Федченку. Обычно он ходил замыкающим в бригаде инвалидов, или «хроников», как их здесь называли, на окорку подтоварника, на подчистку делянки, заготовку лыка на лапти. Федченко носил очки с толстенными стеклами, глаза в них казались огромными и выпуклыми. Его считали чудаком, не понимали его рассуждений и едкого, очень тонкого юмора. Если бы кто-то вздумал пошутить: «Федченко собирается бежать», — этого хватило бы, чтобы рассмеялся каждый. А тут ведут голенького, как Иисус, в руках зажаты очки, держит их много ниже пупка — прикрывается. «Гляди, гляди, снасть свою показывает через увеличительное стекло, гы-гы-гы!» — хохочут изобретательные шутники. Лыбится и потешается и псарь Тащаков — отпустит вдруг поводок, и оскаленная овчарка с длинным красным языком вот-вот вцепится клыками в отвислый зад ученого. Федченко ойкает, подбирается, спотыкается о валежины, прижимает к лобку очки и виновато улыбается лесорубам. Одни смотрят сочувственно, другие подзуживают и подпускают шпильки.

В зоне Федченко кое-как одели в тряпье третьего срока. Несколько дней он слонялся меж бараков, ожидая отправки в центральный изолятор за дополнительным сроком, или, как у нас говорили, «за довеском». Однажды мы встретились возле столовки — и я спросил, неужели он и в самом деле хотел убежать. «Конечно, нет,— сказал Федченко,— шёл на верную смерть. Терпеть больше мочи нет. Надеялся, пристрелят — и конец моим мукам. Но и тут не повезло…» Он горько улыбнулся, этот тихий, симпатичный и добрый человек. Я пробовал утешить, обнадежить, говорил, что после войны разберутся со всеми нами. Начался же пересмотр дел в 39-м году, некоторым приговоры отменили, сейчас, мол, просто не до нас. Убеждал его, убеждал и себя, что придет избавление, что обретем свободу и мы. Федченко улыбался и снисходительно кивал, глядел просветленными глазами. «Блажен, кто верует»,— сказал напоследок и медленно побрёл в барак.

33
{"b":"673086","o":1}