Литмир - Электронная Библиотека

Об этом я узнал, когда на следующую ночь её тело вывезли за зону. Оплакал и написал стихи на русском языке, чтоб поняли врач и мои друзья.

Февральские ветры свистят как когда-то,

За стеклами бьются испуганной птицей.

На смятой постели холодной палаты,

Металась в бреду, умирала певица.

На стенах колеблются желтые тени,

И только слезится свеча до рассвета,

А звуки, как стебли бессильных растений,

Пробиться пытаются в марево это.

Мешаются строчки из разных поэтов,

Звучат величавые звуки сонаты,

И грезится тихое теплое лето,

Прибой и на море дорожка заката.

И падают клавиш усталые капли,

И песня дрожит в обессиленном горле,

Прозрачные руки до боли озябли,

И вспомнились полузабытые роли.

Проносятся тени оранжевым шаром,

Ключицы стучат, как стучат кастаньеты,

Волшебные звуки классических арий

Врываются в уши живого скелета,—

И музыка, музыка, музыки звуки

Безудержным вихрем гремят и стенают

О радостях встреч и о горе разлуки

И в мрачной палате опять умирают.

Не видно восторженных лиц и оваций,

И нету поклонников прежних с цветами,

А снежные хлопья, как грозди акаций,

Стучат до рассвета в оконные рамы.

Храпят санитары в прихожей больницы,

Задернуты шторы в кабинке врача,

Светает. На тумбочке мёртвой певицы

Слезится и гаснет кривая свеча. (24.11.44.)

ОДНОКЛАССНИЧЕК

Часто в бухгалтерии и в кабинете начальника доводилось слышать: «Если упросим… если уговорим… если уломаем товарища Сушкова, будем с вагонкою, с обрезным брусом». Фамилия «Сушков» повторялась на каждом совещании.

На станции Лапшанга, при шестнадцатом лагпункте, была основная лагерная лесопилка, и ею командовал некий всемогущий Сушков. Все лагпункты зависели от него. И тем более новые — пиломатериалы были необходимы позарез для строительства бараков. Лагерь разрастался вдоль железной дороги и в глубь тайги. Тысячи делянок, вырубленные подчистую, зарастали чернолесьем; на них шумели и падали одинокие семенники, догнивал валежник. На новые, еще не достроенные лагпункты прибывали и прибывали свежие этапы. Хотя какие они там были «свежие»? Худые, истощенные в тюрьмах, на следствиях и в пересылках люди пусть и стояли на ногах, однако без опыта и силы о нормах на повале нечего было и говорить.

Появились окруженцы в обмотках, в укороченных шинелях без хлястиков, петлиц и ремней. Прибывали старосты и полицаи с освобожденной Воронежщины, красавицы из отбитых у немцев городов Крыма. Вновь ставили палатки и кое-как расселяли новый «контингент», и вновь к Сушкову стучалось начальство с нарядами и лимитами управления, и вновь он безжалостно кромсал их и сокращал.

Вольнонаемная администрация лагеря пополнялась уволенными в запас ранеными фронтовиками и эвакуированными женщинами. В первое время, пока они не поняли, что обладают неограниченной властью над арестантами, они были участливыми и обходительными, особенно со старшими по возрасту и интеллигентными зэками.

Для вольняшек придумывали должности, каких прежде не было. Организовали, например, взвод надзирателей за соблюдением внутреннего режима, и по ночам они шастали из барака в барак, стояли на страже монастырской морали, боролись с воровством. Но чем больше усердствовали надзиратели, тем больше было нарушений, появился даже спортивный интерес обвести вертухаев вокруг пальца.

У начальника появился заместитель — младший лейтенант Надеждин. Маленький, с вытянутым веснушчатым лицом и утиным носиком человечек, он припадал на правую ногу. Сперва у него не получалось крыть шестиэтажными матюгами, но довольно скоро он приобрел это необходимое в лагере качество. Недавно были введены погоны, и он бережно носил их, как и новенькую чекистскую фуражку с голубым верхом. Я долго не мог привыкнуть к погонам, помнил то время, когда «золотопогонников» ставили к стенке и когда погоны разрубали конармейской саблею вместе с офицерским туловищем.

Туманным оттепельным вечером дежурный привел меня в сумеречную комнатку Надеждина. По дороге никак не мог взять в толк, в чем я провинился и какая ждет кара. Я вошел и доложил по форме: по вашему вызову заключенный такой-то явился. Надеждин, выделяясь на фоне окна, сидел, как всегда, в фуражке, а за приставным столиком — кто-то неизвестный. В потемках лишь вспыхивал огонек его папиросы. Незнакомец переспросил: «Так как, говорите, ваша фамилия?» Я повторил по складам. «Откуда вы?» И на это я ответил. «В какие годы учились в школе?» Этот допрос и подчеркнутое обращение на «вы» ничего хорошего не обещали. «А своих одноклассников помнишь?» — «Какое это имеет значение? Да и выбили у меня всё из памяти».— «Кто выбил?» — налетел Надеждин. «Блатные и бандиты на этапе и в шалмане»,— нашелся я. «Вспомни, Сергей, с кем учился?» — опять удивил меня и озадачил незнакомец. Подумалось, уж не новый ли «кум» из меня что-то хочет вытянуть? Даже на следствии никого не интересовали мои школьные товарищи. Неужели кто-то из них засыпался и назвал меня?

Незнакомец встал, щёлкнул выключателем, я зажмурился от яркого света, прикрыл ладонью глаза, чтоб прийти в себя и осмотреться. Напротив стоял невысокий широколицый человек с глазами навыкате, в суконной гимнастерке с широким отложным воротником, глядел на меня и улыбался. «Меня ты хоть узнаешь?» — «Кажется, видел, но вот где и когда — не припоминаю. Не знаю, что от меня вам надо».— «Здесь вопросы задаем мы. А твоя обязанность честно отвечать»,— вмешался Надеждин. «Знаю, чистосердечное признание… и так далее… В народе на это говорят: кось-кось и в оглобли».— «Эх, Сергей, Сергей! Как же тебе не стыдно! Кто затянул тебя в это болото контрреволюции?» — «Следователи Довголенко и Серашов, а судья Карпик подтвердил и повесил срок». «Ну ты даешь! Ха-ха-ха! — развеселился мой собеседник. - А Павла Сушко ты помнишь?» — «Конечно. Первый активист в школе, Авангардом его дразнили, и сестру его Анюту помню». «И теперь не узнаешь? Я же — Павел. Никогда не думал, что и ты попадешь сюда. Ты же был такой оратор. Все завидовали тебе. Выходит, враги не обминули и тебя. И ты поддался. Эх, Сергей, мне стыдно за тебя».— «Зато мне нечего стыдиться. Я и сейчас такой жё, как и тогда, в комсомоле, и таким умру. А следователи на моей беде выполнили план, получили повышение, а может, и по орденку… Я могу идти?» — «Подожди…» — «Если вам, гражданин Сушков, захотелось потешиться над горем каторжника, так их на лагпункте без меня хватает». Повернулся к Надеждину: «Разрешите идти, гражданин начальник, не то останусь без ужина».— «Узнаю твой характер. Ты и в школе был гонористым. Вершики сочинял, на сцене играл, задавался перед нами. А теперь мы поменялись ролями»

Я перебил его: «Узник и тюремщик».— «Э-э, не забывайся. Я не тюремщик. Я вольный инженер в системе ГУЛАГа».— «Меня оговор загнал сюда, а ты по собственному желанию полез за колючую проволоку и каждый день смотришь на страдания невинных людей». «Молчать! — гаркнул Надеждин.— В изолятор захотел?» — «Затем и вызвали, что там недокомплект?» — «Заткнись! И тут пропаганду ведешь!» — «Не надо, Хрисанф Никанорович, успокойтесь. Как-никак, а он мой бывший однокашник. Услышал я знакомую фамилию, ушам своим не поверил. Неужто он? И не ошибся, к сожалению. Значит, и ты со своими стишками достукался? Делом надо было заниматься, а не дурака валять. Ну что ж, иди, честно искупай свою вину».

Я вышел не простившись. Сердце колотилось и тахкало в ушах. Так вот кто такой недосягаемый товарищ Сушков! Давний троечник Павлик. В школу он ходил в сапогах, домашнего пошива галифе и френче с накладными карманами. На комсомольских собраниях распинал детей «состоятельных родителей», а его мать Амиля Сушко была штатной делегаткой на всех районных митингах и собраниях. И тоже ходила в хромовых сапогах, в неизменной красной косынке и с «козьей ножкой» в зубах. Она громила шляхетские застенки (хутора), раскулачивала упрямых соседей, с началом коллективизации ей выдали наган. Болтали, что она с ним и спала, опасаясь нападения враждебных элементов. Грамоты хватало на подпись «Суш», а вместо «ко» ставила загогулину. Однако она очень скоро освоила все модные лозунги и политику «настоящего момента», знала, кто главный враг, кто подпевала и прилипала, кого и как надо уничтожить. Каждую речугу обыкновенно начинала так: «Товарищи, граждане и вы, несазнацельная маса! У настоящий мамент у каждой щели притаился враг нашей савецкай уласци!..» И во имя мировой революции за горстку колосков сдавала голодных женщин по указу от седьмого августа 1932 года на десять лет, а их детей отправляли побираться. Коллективизацию она проводила не меньше, чем на 102%. Мужики издевались за глаза: «Амилька и покойников обобществила».

32
{"b":"673086","o":1}