Литмир - Электронная Библиотека

Я коротко ответил на вопросы докторши, даже сказал, чем болел когда-то. «Вы систематически недоедаете. Я поставлю вас на санитарный паек. Будете приходить после работы к Валентине Михайловне, и она покормит вас дополнительно. Если станет невмочь, приходите на прием, запишу в список освобожденных от работы». Я поблагодарил и встал. Ольга Григорьевна подала мягкую ручку, едва сдержался, чтоб не поцеловать её. «А будет очень тоскливо заходите после вечернего приема просто так, поговорим у этого огонька…»

Я вышел утешенный и обрадованный. Как же немного нужно человеку – внимание, участие,— чтоб и в этой преисподней почувствовать себя счастливым. Казалось, сам Бог послал мне спасение, верилось, что благодаря поддержке доктора и санитарному пайку окрепну. И, превозмогая стыд, я стучался в больничную кухню — по вечерам, потихоньку, уже после того как «санпаёчники» отужинали. Я понимал, что подкармливают меня из сострадания как нищего, которого дальше кухни не пускают. Приветливая Валентина Михайловна видела мое смущение, от чистого сердца угощала запеканкой и киселем, говорила как с равным о наших репетициях, о таланте Водопьянова. «Вот и меня, старуху, уговорили податься в артистки. Поупрямилась, а потом подумала - нужна же людям хоть какая-то отдушина, хоть чем-то забыться, и спектакли утешат их, когда они приползут с лесосеки. Хотя, конечно, концерты эти похожи скорее на пир во время чумы». Из кухни я проходил мимо комнатки Ольги Григорьевны, видел на марлевой занавеске её тень и поторапливался, чтоб никто не заметил и не услышал меня.

В день спектакля начальник КВЧ освободил меня от работы. После ужина сдвинули столы, расставили длинные лавки, суетились и волновались декоратор и артисты. Меня нарядили в одолженный где-то синий бостоновый костюм, белую рубашку, галстук и «модельные» ботинки, подрумянили и припудрили лицо. Я сразу распрямился, подтянулся, и впервые за многие годы почувствовал себя человеком. Приведенный из кондея Иван Иванович одевался и гримировался со знанием дела, как профессиональный артист, был сосредоточен и неразговорчив, галантно поклонился Валентине Михайловне, поцеловал ручку Ольге Григорьевне. Больше других волновался наш режиссер — что-то приказывал, поправлял костюмы, проверял реквизит, в щелку в занавесе посматривал в зал.

Первые ряды лавок заняли начальник лагпункта Вахонин, командир взвода Русаков, «кум» и свободные от вахты стрелки с жёнами, типичными кержачками из ближних сел. Лавок для всех не хватило, зэки стояли плотной толпой. Наконец открылся занавес. На сцене уютная квартира Кречта, весёлые, интеллигентные и красивые люди ожидают хозяина. Водопьянов в роли Платона покорил всех. Он и на скрипке играл без дублера, а манеры, интонации, каждое движение являли собой само благородство. Позже я даже в профессиональных театрах не видел лучшего Кречета. Очаровала всех и Ольга Григорьевна в роли Лиды, насмешил Бублик — лагерный парикмахер Петька Самойлик. Со второго акта вышел и я в несвойственной для себя роли карьериста Аркадия.

Как говорят театралы, спектакль прошел на «ура» — под долгие благодарные аплодисменты осужденных. «Вольняшкам» аплодировать запрещалось, но некоторые женщины пытались похлопать, и мужья хватали их за руки. Начальник — от которого, как обычно, несло прокисшим перегаром, но держался всё же ровно, лишь моргал покрасневшими веками,- задержался после спектакли и подозвал старшего повара: «Лудин, накорми артистов до отвала». Кивнул кондейщику, который дожидался Кречета, чтоб отвести в камеру; «Водопьянова отпусти…» И самому Водопьянову: «А ты, артист, гляди, чтоб в бараке был порядок и никакого воровства!»,

После спектакля так не хотелось снимать с себя всё цивильное и снова напяливать ободранное и пропахшее потом лагерное тряпьё. Возбуждённые, счастливые, что порадовали своих товарищей возможностью забыться, сидели мы за длинным столом и молотили густую баланду и кашу из ячневой сечки.

Назавтра с утра хлестал косой дождь под сиберным ветром. Мы мокли и дрожали на вахте. Одни похваливали меня, другие зубоскалили: «Ну, артист погорелого театра, сколько поставишь кубиков за начальникову похлебку? Гы-гы-гы»,

Я пилил и колол, а в голове крутились реплики из «Платона Кречета», звучала скрипка и мелодия, сочиненная, наверное, самим Водопьяновым. Пополудни дождь стих, но ветер ударил нестерпимым холодом. Мокрая одежда от мороза будто остекленела, и надо было пошевеливаться, чтоб не окоченеть вконец. Ветер мотал языки костров и раздувал искры. Они падали на телогрейки, тлела вата, едва успевали тушить. Березы и сосны гнулись и гудели, слабые деревья выворачивались с корнем. Думалось — так и человек: сильный держится, слабый падает ниц. Смеркалось, но отбоя всё не было.

Сгорбленные, растрёпанные ветром, как вороны в грозу, долго еще дрожали и жались друг к другу на вахте, пока начальник конвоя пересчитывал бригады и снимал с трассы стрелков. Обледенелые бушлаты и телогрейки аж трещали на сгибах, ноги в лаптях на тоненькую портяночку были как чужие. Я утешал себя тем, что, даст Бог, простужусь, к утру подскочит температура и лекпом освободит от работы. Но надежды были тщетными: сколько ни мерз, сколько ни мок, температура не поднималась.

На вахте в сбитой на ухо кубанке стоял сам Вахонин. Лицом он напоминал мне почему-то самодержца Павла Первого — курносый, с глазами навыкат и отвислыми щеками. По обыкновению на лёгком подпитии, держал на поводке лютую овчарку с торчащими ушами; красный язык вывален и огромные острые клыки. Значит, сегодня начальник будет потешаться. Он пропустил длинную колонну лесорубов, оседлал коня, отпустил на всю длину поводок и поехал за последней бригадой. Позади всех привычно тащились доходяги. «А ну подтянись, м;ать вашу туды-сюды, контрики!» - закричал начальник и спустил овчарку. Та сбивает с ног последнего, рвёт его лохмотья, Вахонин хлещет плетью несчастного и весело хохочет. Это была любимая забава начальника-садиста. Говорили, что он домогался Ольги Григорьевны, но получил отпор. Как бы то ни было, симпатичный ленинградский инженер Паша Боярский, который нравился Ольге Григорьевне, загремел на штрафной лагпункт, а единственного в лагере врача отправить на повал начальник не мог. Кто бы лечил тогда не только заключенных, но и вольных? Он орал на Ольгу Григорьевну и топал ногами, что она освобождает от работы слишком много лесорубов, отправляет их в слабосильную команду. Она же терпеливо объясняла, что, если будет посылать в лес больных, увеличится смертность, а за это не похвалят ни врача, ни начальника.

Я всё еще ходил по вечерам в санчасть и немного окреп на дополнительном пайке. Иногда милая Валентина Михайловна говорила: «Зайдите в амбулаторию…» Я тихо стучался в дверь. В приёмном покое перед открытой дверцей голландки сидела Ольга Григорьевна и смотрела на огонь. Она расспрашивала, как я живу, а в первый вечер задала самый больной для меня вопрос — пишут ли из дома. Я рассказал, что в Минске осталась молодая жена с мальчиком, родившимся уже после моего ареста, что их выселили из квартиры, что Таню исключили из института. В первое время приходили письма, но вот уже второй год — ни слуху ни духу. Где они, что с ними — ничего не знаю. А неизвестность — самая страшная мука: уж не посадили ли их, живы ли? Ольга Григорьевна пыталась утешить и, чтоб поменять тему, попросила почитать стихи. Моя молодая память держала их множество, и я читал Блока, Есенина, Багрицкого, Пастернака, «Про это» Маяковского и лирику Пушкина. Однажды прочитал:

Мы с тобой сидели рядом у погасшего костра,

И в тиши печальным взглядом

Ты смотрела на меня.

Вспомнил ещё несколько строф в том же духе. После продолжительной паузы Ольга Григорьевна спросила напрямую, не я ли это сочинил. Я растерялся и назвал имя несуществующего автора. На прощание она подала маленькую теплую руку и сказала, что включила меня на завтра в список освобожденных от работы. Я поблагодарил и неловко, по-лагерному пошутил: «День кантовки — месяц жизни».

21
{"b":"673086","o":1}