Литмир - Электронная Библиотека

Зимою 1940 года Ольгу Григорьевну неожиданно вызвали на освобождение. Она задержалась на несколько дней, пока сдавала санчасть фельдшеру с шестого лагпункта Изоту Ивановичу Цимбалюку. Провожали Ольгу Григорьевну все, кто был в тот час в зоне. На прощание она улыбнулась мне, обнадёжила: «Лед тронулся. Надеюсь встретиться с вами в Ленинграде. Я напишу». Освобождённых на комендантский лагпункт вели под конвоем. Повёл стрелок и спасительницу многих арестантов и вольных. Письма от неё я не дождался. Много лет спустя в Ленинградском адресном бюро мне ответили: «Такая не значится». Скорее всего, погибла в блокаду. Осталась бы в своей санчасти, может, жила бы и теперь. Что лучше, человек наперед не знает никогда.

Больше на волю и на пересмотр дел с отменёнными приговорами никого не вызывали. Но я терпеливо ждал своей очереди. Пилил дрова, ходил на ночные погрузки. Кончились мои санпайки и кантовки, никто мне не писал. Ощущал себя покинутым, одиноким, никому не нужным. Правда, изредка приходили из Глуска посылки от дядьки — черные сухари, рукавок фасоли, кусочек сала и пачка сахара. Это было единственной утехой и поддержкою. А душа жаждала хоть коротенького утешения, отдушины, надежды, забытья. Усталый, мокрый, ходил вечерами на репетиции лавренёвского «Разлома». Играл не какую-то там эпизодическую роль, а революционного матроса Годуна.

Начальник КВЧ Петр Иванович Морозов, человек недалекий, суетливый и отзывчивый, был большой любитель самодеятельности, разными правдами и неправдами давал поблажку всем участникам спектакля. В лагере были люди любых специальностей - художники, столяры, бутафоры, скульпторы. Оформление наших спектаклей приближалось к профессиональному. Сцена напоминала палубу настоящего корабля, декорации квартиры Берсенева будили воспоминания о свободе. Спектакль повторяли несколько раз, даже выезжали с гастролями на соседние лагпункты. Морозов ходил именинником.

Однажды он уговорил меня написать пьесу на лагерном материале, показать ударников и прогульщиков, сочинить веселые припевки — словом, «дать мобилизующий материал». Ради этого пообещал освободить на неделю от работы. Как тут не согласиться? Получится не получится, а неделю прокантуешься. И я написал двухактовку в стихах, местами даже остроумную, под необходимым начальству названием «Лес — Родине». Её ставили драмкружковцы, любившие и умевшие петь и плясать. На спектакле автор подпирал плечом холодную печку, и никто его не замечал, между тем некоторые «герои» узнавались сразу же, было много аплодисментов, а с десяток четверостиший вошли в лагерный фольклор.

С представления я вернулся опустошенный, с уязвленным авторским самолюбием; никто меня не поздравил, и слова доброго ни услышал. Вспомнилось моё давнее сотрудничество с только что созданным в Минске Театром юного зрителя и известным режиссером Ковязиным, как переводил для Театра рабочей молодежи драму Бурштейн «Продолжение следует», как её репетировал талантливый Михаил Зоров — вспомнились премьеры и радость сопричастности к сделанному настоящими мастерами.

Бригада уже спала. Я расстелил телогрейку на голых нарах, накрылся бушлатом и погрузился в беспорядочный мир воспоминаний и снов. И вдруг в палатку вошел с фонарем дежурный и прокричал мою фамилию. «Давай на одной ноге к начальнику!» Я подхватился, плохо соображая,— в чем же я провинился? Ага, дописался: ночной вызов к начальнику или к «куму» — это верный кондей. Проснулись и мои соседи, они понимают, куда меня берут. Вытряхивают махорку, ищут бумагу на закрутку. Миша Плащинский сует кусочек чёрствого хлеба. Меня бьет дрожь. Дежурный ведёт по пустынной зоне. Светится лишь окно в кабинете начальника. Неужели дни работы над пьесой он посчитал прогулами? Или он нашел вредительские мысли? Тогда — центральный изолятор, новое следствие, «контрреволюционный рецидив» и новый довесок к моим десяти годам.

Вахонин сидел за столом в наброшенной на плечи шинели и сдвинутой на лоб кубанке, розовощекий и пропахший густым перегаром. Я остановился на пороге и доложил, что прибыл по его приказу. За спиной стоял дежурный с фонарем. «Можешь идти, Тарасов…» — буркнул начальник. Помолчал, оглядел меня от лаптей до макушки. «Это ты со своей головы сварганил такую хреновину?» У меня всё оборвалось внутри. «По заданию начальника КВЧ. Он сам всё проверил и одобрил».— «А кем был на свободе?» Я рассказал. «Хм, жур-на-лист! Пя-са-тель. И чего ж тебе не хватало? Чего в контрреволюцию потянуло? Язык длинный или написал чего не надо?» Я ответил, что ни в чем не виновен. «Вы все ни в чем не виноваты. А червонец отвалили за здорово живешь? Не ищи дураков… Но ты, видать, башковитый. Складно у тебя получается. Вон как хохотали. Одно плохо… Догадываешься, нет?.. Неужели такой тупой! А кто больше всех болеет за лес Ро-ди-не, а? Руковод-ство! Понял?» — «Понял, гражданин начальник».— «Ты в в чьей бригаде?.. Кувшинова? Та-ак. Скажи завтра Морозову, что я приказал оформить тебя дневальным в КВЧ, и сочиняй так, как это положено. Ясно?» — «Ясно, гражданин начальник».— «Ну, чеши».

Я возвращался на свои нары радостный, что не надо вставать на развод, что хоть немного отойду от повала и бесконечных погрузок. Возбуждённый неожиданным поворотом судьбы, долго не мог заснуть, ворочался на жёстких нарах, застеленных мокрой телогрейкой, на берёзовом полене вместо подушки.

Мечтал, как «закипит» работа в КВЧ, хоть и было неловко перед друзьями по бригаде, что пролез в придурки. И оправдывал себя: разве было бы лучше, если бы заперечил самодуру и догорел в кондее или «слабосилке», если бы ещё одним покойником стало больше? У каждого своя судьба, своя дорога. Я её прошёл и постарался честно выжить, чтобы когда-нибудь рассказать правду потомкам.

БРИГАДА «УХ»

Весна сорокового года была ранняя и дружная. В лесных лощинах еще лежал подтаявший серый снег, припорошенный корою и хвоей, на пригретых солнцем взгорках вылезала робкая травка, подсыхала разбитая полусотней подвод дорога. Бригады уже не брели по сплошному месиву грязи и снега, а перепрыгивали с бугорка на бугорок, ступали в подсохшие колеи.

Оцепление было километрах в пяти от зоны. Оно начиналось штабелями дров, накатами шестиметрового кругляка, ярусами рудстойки и пропса, мелкого подтоварника и шпал. Склады древесины протянулись километра на четыре и на километр уходили вглубь. Пришла пора вывозить арестантскую продукцию на стройки, на шахты и заводы, в далекие города, где никто и не догадается, что каждое бревно полито слезами, быть может, родственников или знакомых.

Для вывозки надо было подвести железнодорожную ветку, как тут говорят, «ус». Для этих работ приехал представитель железнодорожного отдела лагеря бесконвойный инженер Степан Огурцов. Срок у него был небольшой, и он свободно ездил по всей территории лагеря. Веселый, немного циничный молодой человек как-то разговорился со мной; мы нашли общий язык и подружились.

Вечером меня вызвал начальник и приказал принять бригаду строителей. Я отказывался, поскольку ничего не смыслил в строительстве железных дорог. Огурцов пообещал, что за день научит всем премудростям, а работами будет руководить сам. «А какую бригаду принять?» — «Завтра на разводе получишь и поведёшь»,— сказал начальник.

Я долго думал про свою новую должность и не представлял, где мне наберут бригаду. Ночью прошел теплый дождик, земля курилась голубым паром. Развод закончился, а никой моей бригады было. Подошел Огурцов: «Ты только не пугайся и не лезь в бутылку. Дорогу мы с тобой построим и спасём людей. Слушайся меня и никогда не перечь. С начальником я договорился». Ворота закрыли, а бригады всё нет. Вдруг вижу из изолятора один за другим выползают самые упрямые, с огромным кондейным стажем, «отказчики». Они не работали месяцами, доходили на трехсотках и жиденькой похлебке. Чтоб вырваться в стационар, зашивали себе рты, пришивали пуговицы к голой груди, резали животы, калечили руки, прибивали гвоздями мошонку к нарам. Шли на всё, только бы не гоняли на работу.

22
{"b":"673086","o":1}