Нас построили. Пришли начальники лагпункта и УРЧ (учетно-распределительной части) и какой-то приезжий, черненький и шустрый, как мышь, в синих галифе и защитной сталинке с широким ремнем. Вызывали по одному, и он рассматривал каждого, как цыган коня на ярмарке. Старых и слабых браковал сразу же, молодых и более или менее крепких отставил в сторону. К команде блатняков, выпущенных из кондея, присоединили и меня. «Двадцать минут на сборы, и всем со шмотьем на вахту!» — приказал приезжий начальник. А как же моя недоваренная каша? Узнает ли Алесь куда меня загнали? Да и сам я ничего еще не знаю. Тут все засекречено. Забирают человека, и он исчезает навсегда.
За вахтою нас приняли два стрелка. Бывшего «домушника и скокоря» Васю Лебедева назначили бригадиром погрузочной бригады. И потопали мы на девятый лагпункт, к своему новому пристанищу.
Вор в законе может лишиться всего, но только не пестрого одеяла и подушки. Они — символ принадлежности к высшей блатняцкой касте. На этапах шмотки пахана обычно несут «шестерки»— парни на побегушках, безропотные исполнители воли хозяина. Скарб нашего бригадира нёс мордастенький, угреватый, узкоглазый Ванёк Сиповка, а тонкий, сухопарый Лебедев в хромовых сапогах с закатанными голенищами нервно циркал слюной сквозь зубы и брезгливо поглядывал на свою бригаду доходяг и порою бурчал: «Бля буду, откуда вас набрали столько фитилей? Ну и роботнем в рот мазанному начальничку. Только успевай подавать вагоны!» — «Разго-о-оворчики!» — кричал конвоир. «А строевого песняка можно врезать, гражданин начальничек?» — «В кондее попоешь, а тут не вякай. Давай шире шаг!»
В лесу вышли на узкую, уходящую вдаль железнодорожную просеку. Лагерная одноколейка тянулась более чем на сто километров. Едешь - по обе стороны вековые леса, изредка станционные будочки и склады, и больше ничего не увидит даже зоркий глаз. В таежной глуши в трех - пяти километрах от железной дороги за колючей проволокой зоны лагпунктов и множество подкомандировок, с вышками, бараками, кондеями, своею жизнью, своими трагедиями, страданиями, слезами и смертями. Сколько в этих вековых Шереметевских лесах гибнет нашего брата никто точно не знает и не скажет.
Мы пересекли железнодорожную колею и вышли на лесную дорогу. Светит солнце, с ветки на ветку порхают синицы и дрозды, дрожит паутина, на обочинах дороги покачиваются синие колокольчики и лопушится папоротник. Идиллия. Но нам к этим колокольчикам и папоротникам можно прийти только с пулей в затылке, упав на теплую землю,— это единственное возможное избавление от мук и безысходности.
Слева начались бесконечные штабеля дров и деловой древесины, к ним от основной железнодорожной магистрали брошен «ус». Вот-вот пойдут один за другим составы порожняка, и не станет ни дня, ни ночи, только — «давай, давай! Пошевеливайтесь, в бога душу, оглоеды, вредители, срывщики плана!». Запылают в ночи костры и факелы с мазутом, погрузку сменит подноска на триста метров, будешь нести бревно и засыпать на ходу, спотыкаться о пни, падать, сбивать колени и «заряжать», в конце концов, туфту в пульмановских вагонах.
Лебедев глянул на бесконечные штабеля: «Ну, мазурики, вот вам и фронт работы. Вкалывай, покуда пуп не развяжется. Помантулим, начальнички, на досрочное освобождение».— «Еще раз вянешь, загремишь с вахты в кондей»,— вскипел конвоир. «Кондей для людей, а свобода для б…» — огрызнулся бригадир, его авторитет на глазах рос.
А вот и само наше новое пристанище. Ого, да здесь только одна палатка — огромную квадратную площадь окаймляют длинные бараки, столовая с высоким крыльцом, пекарня, каптёрка, санчасть и, конечно, под вышкою в отдельной зоне кондей. Разве ж можно в тюрьме да без тюрьмы? Посчитали и запустили в пустой барак. Кое-где на нарах видны чьи-то скрученные шмотки и несколько пёстрых одеял. Значит, свои «законники» уже имеются. Молодой одноглазый дневальный, до пояса голый, аж синий от наколок. На груди, на руках и на спине целая картинная галерея, все сюжетные рисунки выполнены квалифицированно, в реалистическом плане. Вот орёл несет в когтях красавицу, вот русалка с рыбьим хвостом играет на гуслях, вот решётка, кинжалы и надпись: «Не забуду мать-старушку». Над сосками— профили Ленина и Сталина. Подобные наколки я видел у многих лагерных старожилов. Они были уверены, что с такой татуировкой никто не решится расстрелять их. Не знали, бедолаги, что обыкновенно стреляют в затылок. Действительно, блажен, кто верует.
Дневальный отвел нам правый край барака. Лебедева он усек мгновенно и предложил топчан, похожий на кровать. Я один среди уголовников. Что будет? Решаю: с волками жить — по-волчьи выть. Нет, я не стал ни вором, ни фармазоном (аферистом), ни картежником, но и в обиду себя не давал. В шалмане я наблюдал множество изломанных судеб, жестокость и сентиментальность, уживающиеся в одной душе, безжалостность и участливые слезы при рассказе «душещипательных романов». Я видел, как делили и прятали краденое, как проигрывали в «буру» и в «штос» чужие шмотки; могли проиграть первого, кто пройдет за окном, и убить. Однажды были проиграны шинель и шапка начальника лагпункта. Постучался к нему в кабинет доходяга, долго пудрил мозги какими-то просьбами, даже слезу пустил, а когда начальник повернулся к телефону, доходяга исчез. Лишь спустя полчаса начальник спохватился, что ни шинели ни шапки на вешалке нет. Сколько ни искали, не нашли. Доходяга пух в изоляторе, а шинели не было. Пришлось начальнику выкупать собственную форму за пару буханок хлеба и десять дополнительных обедов для нашей бригады.
Вечерами прибегала в шалман косоглазенькая цыганочка. Ее таскали то в один, то в другой угол, она никому не отказывала в своих ласках за пайку хлеба или шкварку сальца, украденного из торбы работяги. На короткие гастроли забегали и более пристойные шалашовки — к «своим мужикам». Нагляделся и наслушался я в шалмане такого, что нигде больше не увидишь и не услышишь.
И я, рассказывая «романы», бесстыдно врал и фантазировал. Украшал «романы» роскошными дворцами и женщинами неземной красы, влюбленными в грабителей, тайными встречами на сказочных курортах и шикарных виллах. У моих благодарных слушателей аж слюнки текли от удовольствия. Но иногда до отбоя читал стихи. Слушая «Мцыри» или есенинское «Письмо к матери», некоторые не стыдясь вытирали слезы, а потом, чтоб прикрыть минутную растроганность, давали высшую оценку: «Вот в рот ёдом мазаный хватает за душу, выворачивает, как чулок. А Есенина часто менты забирали? Свой был кореш, а писа-ал-то как!» Тогда я менял репертуар на «Библию» Крапивы. Понимали белорусский текст и дружно хохотали. Так я заслужил право на неприкосновенность, уважение и даже некоторую поблажку.
В нашей бригаде были урки, побывавшие в бегах, рецидивисты, «тяжеловесные» преступники, и оттого она считалась режимной и имела определенные преимущества. Режимников, например, не выводили из зоны, пока не рассветет окончательно, с погрузки снимали с началом сумерек. Все вкалывают, а мы возвращаемся с работы. Обыкновенные бригады день пилят, с подачей порожняка ночь грузят напролет, потом их отведут в зону позавтракать, дадут час погреться в бараке — и вновь на повал.
Бригада Лебедева ходила в передовых. Пока не было вагонов работяги готовили фронт погрузки — подтаскивали дрова поближе к рельсам. А наши архаровцы тем временем «давили романишки» или рылись в чужих торбах. Но прибывал порожняк, и они захватывали чужую подготовку, грозили бригадиру работяг топором и скоренько загружали вагоны. Были в нашей бригаде и большие мастера туфты. Как это делалось, рассказывать не буду, чтоб невзначай никого не научить этому мошенническому методу в нынешнее время. Скажу лишь, что вагоны уходили наполовину пустыми.
Начальство на это закрывало глаза. Ему было выгодно, что на складе остаются сотни кубометров, которые уже «поехали», но только в накладных. Было это на руку и грузчикам, что разгружали наши составы. В благодарность они присылали в порожних вагонах махорку с записками: «Братцы, давайте побольше туфты».