Когда, где и с кем похоронили Василя Антоновича Шашалевича, никто не знает и не узнает уже никогда. Там шумит в извечной печали тайга.
Трагичная смерть и незабываемый образ этого чистого, как сама совесть, человека — моя неутихающая боль.
Однако и это ещё не все. На этом трагедия не кончается. Думая о Василе, я часто вспоминал его беленькую, молчаливую Веру и их первого сыночка. Василь, влюбленный в поэзию Гейне, и сына назвал Генрихом. Куда их забросила война и горькая судьба, живы ли, узнают ли, как погиб их отец и муж?
Шли годы. Жизнь крутила и мотала меня во все стороны: были короткое освобождение, новый арест, следствие, тюрьма, этапы и пересылки и «вечная ссылка» в Сибирь. Наконец — реабилитация. В 1956 году вернулся в Минск на прежнюю должность в радиокомитете. Изголодавшись по творческой работе, я часто выступал перед микрофоном и в печати. Однажды сентябрьским днем в редакционную комнатку вошла женщина с обветренным лицом, седыми прядями, в старой линялой кофте. Поздоровалась и молчит. Гляжу и ничего знакомого в её облике не нахожу. «Неужели так изменилась?» — застенчиво спросила она. Я молча развел руками. «Я — Вера Шашалевич!» — «Боже мой, откуда?..» Я схватил её шершавую руку, усадил, начал расспрашивать. Вера рассказала, что до войны изредка приходили письма от Василя из Владивостока, из Томска, из Горьковской области. Но потом всё как в воду кануло. В какие двери ни стучалась, не добилась ничего. Лишь недавно известили, что реабилитирован посмертно. А когда, от чего умер и где похоронен — неизвестно. Чтоб как-то прокормиться, сберечь единственную утеху — сына, съехала в деревню Волма Дзержинского района. Сына вырастила. Сейчас Генрих служит в армии.
В колхозе самая горячая пора, все на картошке. Едва отпросилась у председателя на день, чтобы съездить в Минск. Может, я что-нибудь знаю? Не научившись врать, я едва сдержался, чтоб не сказать всю ужасную правду. Я не мог добивать несчастную женщину. Лишь покрутил отрицательно головой и сказал, что в Литфонде за реабилитированного мужа можно получить денежную компенсацию. (Чем же можно компенсировать загубленную жизнь человека?..)
Я повел Веру Сымоновну на улицу Энгельса, в старый Дом писателя. Директор Литфонда быстро оформила документы на выплату шести тысяч дореформенных денег. Но в кассе такой суммы не нашлось. Пообещали выплатить через два дня. Вера знала, что председатель больше не отпустит её, и оставила адрес, чтобы деньги переслали по почте.
Мы пообедали в привокзальном кафе, расстались на автобусной остановке. Через два дня мне сказали, что деньги отправлены, я успокоился и вновь погрузился в свои заботы.
Миновали осень и зима. Весною разговорился как-то со знакомым критиком, он часто ездил с лекциями о белорусской литературе, и у него было много интересных встреч. Уже прощаясь, он спросил, знаю ли я, что случилось с вдовой Шашалевича. И рассказал ещё одну страшную историю.
Вера квартировала у редко бывающего трезвым колхозника Михася Крыловича. Едва она вернулась из Минска, по деревне покатилась молва, что Шашалевичиха получила за мужа по почте целых шесть тысяч. В то время, когда трудодень был копеечным, такая сумма казалась баснословной. Она не давала покоя хозяину хаты, и в припадке пьяного угара, когда Вера управлялась у печи, он зарубил ее ударом топора. Перетряс сундучок, но вместо денег нашел новенькую сберегательную книжку. Протрезвев, он пошел в сарай и повесился.
Так трагедия, начавшаяся в 1936 году, обернулась тремя ужасными смертями. Обо всем этом я узнал лишь после возвращения из ссылки и должен был рассказать, нарушив хронологию повествования.
А в лагере мне предстояло страдать еще очень долго.
В ШАЛМАНЕ
Чтоб немного успокоить народ и как-то оправдать свои злодеяния, в 1939 году, хоть и с набитым ватой ртом, но заговорили о «перегибах в работе органов внутренних дел». Нашли и наказали виновных, но аресты продолжались своим чередом. Весной сорокового года почти всем «нацдемам» сообщили, что приговоры по нашим делам отменены и дела отправлены на дорасследование. Вскоре вызвали на пересмотр дел Межевича, Токарчука, бывшего артиста Антона Згировского и преподавателя Платона Жарского. Все были уверены, что теперь они окажутся на воле. Прощаясь, мы давали им адреса родных и просили написать нам. Мы ждали своей очереди,когда позовут «на вахту с вещами».
Все валилось из рук, а дни тянулись медленно. Хотелось скорее вырваться из этой адовой работы, доказать свою невиновность людям, которые разберутся и поверят тебе, строили самые смелые планы и завидовали друзьям, вызванным на доследование.
А судьба наших друзей сложилась трагично. На «дорасследовании» их продержали до самого начала войны. Когда запылал и начал рушиться под фашистскими бомбами Минск, часть арестантов погрузили в товарные вагоны и повезли обратно на восток. Остальных под бомбсжками огромной колонной погнали по Могилевскому шоссе. Около Червеня конвой прознал, что магистраль перерезана немецким десантом и понял — надо спасаться самим. : Начальник конвоя приказал «бытовикам» оставаться на месте, а политическим отойти в сторону. Наивные и честные люди послушно отошли. «Бытовикам» велели расходиться. Те рванули кто куда, а по «контрикам» дали залп. В этой группе вместе со многими товарищами погибли прекрасный актер Антон Згировский и еврейский поэт Зелик Аксельрод; переждав, из-под трупов выбрался легко раненный критик Рыгор Берёзкин. Он дошел до Могилева, в военкомате соврал, что выскочил из горящего Минска без документов, стал солдатом и всю войну провоевал на огненных рубежах от Волги до Берлина, получил капитана, а после Победы… досиживал в лагере срок.
Межевичача с Токарчуком целый месяц везли в Сибирь. По дороге выбрасывали трупы, на редких полустанках давали по селёдке, но не было воды и люди таяли как свечки. Едва способных двигаться, привезли в тобольскую тюрьму. Начались повальные цинга и пеллагра. Что это за болезнь— пеллагра — знает не каждый врач. Должно быть, в самом названии заложена л а г е р н а я основа. При пеллагре на живом теле разрушается ткань, вылезают ребра, видно, как дышат легкие, организм не усваивает пищу, человек разлагается заживо в полном сознании. От пеллагры в Тобольске умер Юрка Токарчук, честнейший и талантливейший журналист, каких я только встречал.
А Володю Межевича спасла санитарка тюремной больницы черничным отваром. Он выжил, после XX съезда КПСС был реабилитирован и восстановлен в партии, а в ту пору дорасследованием и пересмотром дел никто не занимался. Их держали в тюрьмах до пеллагры, потом списывали. Тех, кто выживал, отправляли ещё дальше в погибельные лагеря! А группе преподавателей Витебского и Могилевского пединститутов в два раза увеличили срок. Таким вот вышел «пересмотр», такой была очередная бессовестная ложь.
А мы завидовали своим друзьям, вызванным «по протесту прокурора», сами надеялись до начала войны — и ничего не знали об их ужасной судьбе.
На шестом лагпункте нас, старых товарищей, осталось только трое — Розна, Пальчевский и я. От жары и непосильной работы у меня часто распухали ноги, становились как налитые. Надавишь пальцем — ямка и через полчаса не затягивается, на ее месте остаётся синяк; не хотят гнуться ноги в коленях, шкандыбаешь, как на ходулях. В таком состоянии меня на несколько дней освободил от работы старый земский фельдшер, сердобольный Изот Иванович Цимбалюк. В лагере говорили: «День кантовки — месяц жизни». И каждый мечтал правдами и неправдами «закосить» освобождение и хотя бы день прокантоваться в зоне. Одни шли на кухню качать воду, перебирать картошку, чистить треску за лишнюю миску баланды, другие латали свои обноски в бараке, отсыпались, набирались сил для «ударной работы».
Мы спали рядом и ели из одного котелка с моим давним другом Алесем Розной. Когда-то мы печатались с ним в «Беларускім піянеры», мечтали о счастливой литературной судьбе, потом учились в одной группе пединститута, и вот «счастливая судьба» свела нас на лагерных дорожках. Всё, что у нас было, делили до последней крошки. Оставшись в зоне, к приходу Алеся я из посылочной крупы варил кашу, либо кулеш. Однажды, помешивая в котелке, услышал какую-то суету. Оказалось, надзиратель с помощью дежурных вздумал согнать всех к вахте на поверку. Я спрятал недоваренную кашу на нарах и поплелся вслед за всеми. Из изолятора вывели человек пятнадцать — ободранных, обшарпанных, бледных, как ростки картошки в погребе.