Бросили в камеру высокого и плотного красавца с черной чуприной, бывшего председателя Лепельского райисполкома Язепа Семашку. Его судили вместе со всем районным руководством, дали всего год и прислали на хозяйственный двор минской тюрьмы. Он подметал прогулочные загоны, разносил баланду, но вдруг дело завели вновь и его посадили в «американку». Семашко стучал в двери, требовал коменданта, но никто не обращал внимания на его протесты. Семашко объявил голодовку. Ничего, кроме воды, в рот не брал. Тюремный врач, плюгавый человечек с синим носом и мышиными глазками за стеклами пенсне, грозил, что будет кормить насильно через резиновую кишку. Семашко ответил: «Если удастся»,— и показал огромный кулак.
На десятый день голодовки за ним пришли двое выводных и увели на допрос. Хотели было взять под руки, но Семашко крутнулся — и выводные разлетелись в разные стороны. Ему предъявили обвинение во вредительстве, в обмане суда и устроили конвейер. Жизнь его закончилась, видимо, трагично, его никто нигде больше не встречал.
ЛИШЕНИЕ СВОБОДЫ НА ПЛОЩАДИ СВОБОДЫ
Второго октября 1937 года повезли меня на суд в бывшую городскую ратушу под белой башней на площади Свободы. Перед судом предстали восемь человек, восемь былых студентов газетно-издательского отделения литфака Минского пединститута имени А. М. Горького. Девятый, тихий, болезненный и талантливый Янка Волосевич, не выдержал пыток и умер под следствием в тюрьме.
Для солидности нам дали в «руководители» известного драматурга Василя Шашалевича14. Кроме меня и его ученицы Жени Каплуновой, никто из обвиняемых никогда не встречался с ним, а Василь Антонович и знать ничего не знал об их существовании.
За судейским столом — тщедушный, чернявый, с невыразительным лицом председатель Василь Семенович Карпик и две безмолвные фигуры заседателей. И вправду, они смирно сидели и молчали. Сбоку - секретарь, а за отдельным столиком возле окна — следователь Наркомата внутренних дел в цивильном костюме. Карпик пробормотал обвинительное заключение, которое могло сойти за передовицу районной газеты о классовой борьбе и бдительности. В конце прочитал: «Вещественных доказательств и свидетельских показаний по делу нет. Дело слушается в закрытом судебном заседании без участия сторон». Не поднимая глаз, судья спрашивает у каждого: «Признаёте себя виновным в предъявленном обвинении?» Наши ответы категоричны: «Нет». Пробуем рассказать, как выбивались подписи под протоколами. «Суду всё ясно. Садитесь! Вы клевещете на советское следствие. Секретарь, занесите в протокол». Заседатели бесстрастно молчат, следователь угрожающе крутит головой. «Суд удаляется на совещание».
Конвоиры срочной службы внутренних войск, преимущественно украинские хлопцы, утешают заплаканную Женю: «Та нэ плачтэ. За що вас судыты? Зараз підэтэ додому». В комнате, кроме нас, никого больше нет, и хлопцы нарушают устав конвойной службы. Достаем из карманов недоеденные пайки, кусочки сахара в мусоре, делимся друг с другом, ждём решения своей участи. Минут через двадцать: «Встать! Суд идет!» Вот тебе и «Нэ мае за що» — одному дали пять лет исправительных лагерей, другому — восемь, семи человекам — по десять и по пять лет лишения гражданских прав после отсидки. «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит»,— пробормотал Карпик и, по-прежнему не глядя на нас, выскочил из комнаты. За ним, цепляясь за стулья, неуклюже двинулись заседатели. Мы стояли словно оглушенные громом. За что? Почему? Кому это нужно?.. Эти вопросы будут мучить нас, оставшихся в живых, всю жизнь, до самой смерти…
«Черный ворон» доставил нас в городскую тюрьму. Мы не виделись целый год и теперь рассказывали, кто с кем сидел, чего добивались следователи, утешали, как могли, Женю и сами всё еще верили, что вышло недоразумение, разберутся и скоро выпустят. Видимо на ночную смену кого-то мордовать и и «раскалывать» шел следователь Серашов. За год он хорошо перезнакомился со всеми нами. Он улыбнулся и весело спросил: «Ну, по скольку отхватили?.. Считайте, что вам повезло. Сегодня принят новый указ и сроки увеличены до двадцати пяти лет». И не торопясь прошествовал к железной калитке, поправляя фуражку с голубым верхом.
Может, и вправду повезло? Ведь могли и расстрелять, как Головача, Коваля, Вольного, Лявонного15, Харика, Морякова, Зарецкого, Сташевского, Чарота, как Зимиёнка и всю «группу Клименка», как тысячи таких же честных невинных мучеников. Вновь в висках стучит кровь и не находят ответа одни и те же вопросы.
В пересыльную камеру тюремного подвала в считанные дни согнали несколько десятков белорусских литераторов, которых миновала вышка. Очутились на одних нарах Сымон Барановых16 и Борис Микулич17, Янка Скрыган и Михась Багун18, Владимир Хадыка19 и Василь Шашалевич, Сергей Ракита20 и Станислав Шушкевич21, Алесь Розна и Сергей Знаёмый22, Зяма Пивоваров23 и Змитрок Астапенко24, Алесь Пальчевский и Сымон Куницкий25, директор Дома писателя Василь Залуцкий и начальник Главлита Александр Якшевич, еврейский прозаик Шимон Горелик — да разве всех вспомнишь и сосчитаешь… Самым большим оптимистом был Алесь Звонак26. Он логично доказывал, что очевидную глупость заметит разумный и честный человек и весь этот контрреволюционный миф развеется как пыль. Когда же мы узнали, что прокурор Глезер, подписывавший ордера на наш арест, сам выносит на втором этаже тюрьмы парашу, то вообще воспряли духом. Значит, что-то уже меняется к лучшему. Без товарищеских слов утешения, без надежды никто бы не перенёс тюрем и лагерей.
В те дни мы надеялись на амнистию к двадцатой годовщине Октября, и в каждой камере находились убежденные оптимисты, теоретики амнистии. К ним шли, как на исповедь, облегчить душу, утешиться, поверить в освобождение, в справедливость, они чем-то напоминали горьковского Луку — поддерживали веру и надежду доведенных до отчаяния. Особенно выделялся бывший армейский политработник высокого ранга Иосиф Львович Ковтун. Маленький, лысый, с пылающими чёрными глазами, бледным нервным лицом, он сидел по-турецки на отдельном топчане, ибо пользовался уважением всей камеры. Вокруг него всегда толпились отчаявшиеся люди, жаждавшие утешения, поддержки, веры в близкую волю. Ковтун был пламенный оратор и убежденный теоретик, массовые аресты он объяснял злодеяниями вредителей из следственных органов. Они обманывают товарища Сталина и народ, подрывают авторитет партии, их скоро разоблачат, и все мы выйдем на свободу, восстановленные в партии и прежних должностях. Он убежден, что уже наверняка подписан указ об амнистии всех осужденных по политическим делам и двадцатую годовщину мы будем встречать дома. Малограмотные колхозники выменивали за пайку клочки бумаги, и Ковтун писал за них полные патетики «слезницы» великому Сталину. В них он вкладывал свою политическую эрудицию военного пропагандиста и лирический литературный талант. Иногда получалось так “жаласна”, что читая свои жалобы, сам вытирал глаза, а “заказчики” шмыгали носами и кулаком размазывали по щекам слёзы. Говорили: “Гэты развярэдзіць любому душу”. И надеялись на доброе сердце.
Как бы ни складывалось, всех нас поддерживала потаенная вера в душе, что разберутся во всем непредвзятые люди, едва только узнает о страданиях невинных «великий и мудрый отец народов». Считай, все были загипнотизированы этим страшным именем, верили в его мудрость, честность, доброту. Но именно эти человеческие черты вытравлялись безжалостно, людей превращали в доносчиков, лжесвидетелей, садистов и палачей. А позже уничтожали их как опасных свидетелей преступлений. Понимание этого пришло, к сожалению, с большим опозданием, хоть и тогда порою думалось так, но признаться вслух было нельзя не только перед близкими, но и перед самим собою.
В; камеры просачивались слухи (их называли «тюремными парашами»), что многих наших следователей за преданность и беззаветность в борьбе с врагами народа награждали орденами, но через некоторое время арестовывали и их, уничтожали в тех же подвалах, где сами они убивали наших друзей. На их место набирали новых палачей, и машина террора работала без сбоев в заданном режиме и темпе. И так все время: одних костоломов сменяли другие, конвейер работал безостановочно.