Литмир - Электронная Библиотека

Так меня переквалифицировали. Следствие тянулось целый год. Меня переводили из «американки» в: тюрьму, из тюрьмы — обратно в одиночку, менялись следователи, но песня оставалась старой. Я узнал, что где-то тут рядом томятся мои институтские товарищи, мне зачитывали какую-то невероятную чушь: встреча нескольких друзей за бутылкой вина преподносилась как контрреволюционное сборище и заговор. Особенно напирали на связь с академиком Замотиным11. Его дочь Таня, студентка-филолог, пригласила ребят из нашей группы и свою подругу к себе домой. Мы бывали у любимого профессора на консультациях, но вот в гости попали впервые.

В просторной, с высоким потолком столовой был накрыт стол. На белой скатерти переливались перламутром тарелки, тарелочки, возле них блестели приборы — ножи и вилки, стояли розетки, соусницы. Всё это мы видели впервые в жизни и растерялись, не зная, что к чему и как за что браться. Стеснённо жались по углам. Обаятельный, веселый и остроумный хозяин как-то быстро и незаметно снял напряжение, и за столом мы не чувствовали себя скованно. А потом пели и даже танцевали.

Вместе с нами был один молчаливый парень - Танин однокурсник. Уж не он ли помог следствию узнать что пили и ели, и где кто сидел? Узнать и про то, чего и в помине не было, - ни анекдотов, ни политических разговоров; мы же были дисциплинированными и запрограммированными комсомольцами. Никто из арестованных не подтвердил навета подсунутого следствием, но и это не спасло любимого профессора, потому что одному из его учеников уж очень не терпелось заполучить должность своего учителя. В то время любое

место освобождалось легко и просто — «сигналом» в органы. Просигналил и претендент на должность Замотина, и профессора продержали почти три года под следствием, и умер он исполняющим должность дневального лагерного барака. А в наших протоколах осталось «сборище» на его квартире.

За год, что я находился под следствием, меня дважды водили на инсценированный расстрел. Будили далеко за полночь, одеться не давали, вели прямо в белье, но не в следственный корпус, а в глубокое тёмное подземелье, пропахшее тленом и карболкою, ставили лицом к бетонной стене, спрашивали «последний раз», подпишу я или нет протокол об участии в национал-фашистской организации, клацали затвором, били под дых и вели обратно в камеру «подумать». И теперь не понимаю, почему не спустили тогда курок.

Мне ставили в пример «идейного руководителя», морально сломленного Михася Зарецкого12. Этот любимый и очень уважаемый всеми писатель по требованию маленького рыжего следователя Щурова послушно подписывал самую невероятную чушь. За «чистосердечное признание» Зарецкому разрешали сидеть на диване, устраивали встречи с семьёй. Его жена приносила передачи прямо в комнату следователя, и тут Зарецкий вместе с сыном, дочерью и своей Марылькою угощался домашней снедью, сидел с ними в обнимку и даже шутил. Неужели он верил своему следователю в облегчение участи за поклёп на самого себя и своих товарищей?!

Чтобы продемонстрировать эту идиллию, меня провели однажды в соседнюю комнату, усадили у двери — чтоб всё видел и слышал и сам клюнул на такую же приманку.

Следователь убеждал меня, что Зарецкий «разоружился» и через год-другой вернется к литературной работе. Хотелось верить, но многие месяцы под следствием говорили, что в этом страшнейшем учреждении правды не было и нет, что каждое слово следователя — ложь, обман, западня, показания других арестованных — подделка, фальсификация.

Так оно и случилось с Зарецким. Через месяц на прогулке в тюремном дворе я случайно увидел его жену, потом мы были с ней в одном лагере, а самого автора «Стежек-дорожек» вызвали однажды из камеры без вещей — и он исчез навсегда.

А за меня вновь взялся Довгаленко. Он зачитывал мне «показания» Михася Чарота13 о том, что существовала якобы не просто национа-листическая, а национал-фашистская организация, которая ставила своей целью присоединение Белоруссии к капиталистической Польше. Я слушал и не верил ни одному слову. Разве ж мог Чарот, воевавший с пилсудчиками в гражданскую, Чарот — кандидат в члены ЦК, член правительства, первый революционный поэт не только сказать, но и подумать так! Я возразил Довгаленке: «Если это его показания, то он либо был пьян, либо сошел с ума». И получил по спине резиновой дубинкой, завернутой в «Правду». От боли я дико взвыл, а следователь деланно возмутился: «Ишь ты, какая неженка! Газеткой нельзя дотронуться».

Почти за год допросов и мыканий по разным камерам я хорошо изучил примитивные методы «работы» следователей — палачей с неограниченной властью. Им необходимы были только бредни, клевета, самооговоры. Подписи под протоколами они вырывали пытками, инсценировками расстрелов, угрозами расправиться с семьей, со всей родней и слов на ветер не бросали. Они добивались признаний в том, что не могло присниться и в самом кошмарном сне.

Перед этой дьявольской машиной фальсификаций, подлогов, физических и моральных издевательств не смог устоять не только хрупкий и мягкий Зарецкий — ломались закаленные старые большевики, прошедшие допросы царских жандармов, каторжные централы, ссылки. Тогда они ни в чем не признавались, тогда перед ними были идейные классовые враги. А тут младший лейтенант, желторотый член партии измывался над коммунистом с 1905 года, председателем республиканского отделения МОПР (Международной организации помощи революционерам), старым, всеми уважаемым Серпенем. Принуждал его подписываться под какой-то невероятной чушью, по-иезуитски объясняя, что всё это необходимо партии, социализму. Если же арестованный упирался, следователь ставил ножки стула на пальцы ног несчастного, садился на этот стул и подпрыгивал, покуда ботинки его жертвы не заплывали кровью. Серпень стонал и плакал, взывал к совести молодого человека и тут же корчился от удара под дых. Доведенный до отчаяния, подписывал «признания», что он польский шпион и член террористической организации. А шпионаж и терроризм обеспечивали только «вышку».

Я встретился с Серпенем в «камере старых большевиков». Их было четверо, с дореволюционным стажем. И еще к нам бросили розовощекого девятнадцатилетнего Альфреда Бенека, сына бывшего наркома земледелия. Его арест, как и арест многих сотен сыновей и дочерей «врагов народа», был подтверждением на деле формулы Сталина: «Сын за отца не отвечает». Мать Альфреда тоже посадили, а десятилетнего брата под другой фамилией сдали в детский дом.

Соседняя камера также была коммунистической. Там сидели преимущественно командиры Красной Армии, которых брали подчистую летом 1937 года. С учебных полигонов, из летних лагерей, с пограничных застав везли и везли в тюрьму и в «американку» комкоров, комдивов, полковников и майоров. На выцветших гимнастерках темнели следы боевых орденов времен Гражданской войны. Были летчики и танкисты, артиллеристы, и саперы, кавалеристы и пограничники, большей частью уже немолодые, закалённые в боях командиры. Встречалась и молодежь; сидели со мною в общей камере «американки» лейтенанты Витебского авиационного полка. Вначале они посмеивались, считая случившееся недоразумением, очевидной ошибкой, но конвейер перемолол и их — сошел с ума в камере Кравцов; Филатова и Сударикова вызвали в трибунал и они не вернулись.

Однажды ночью из соседней камеры настучал бывший полковник: «Доведён до отчаяния. Прошу разрешения сегодня же решить собственную судьбу…» Партгруппа нашей камеры посовещалась, осудила малодушного товарища и даже думать запретила о самоубийстве. Заверила, что всё выяснится, партия вскроет злодеяния и покарает виновных. Полковник ответил: «Повинуюсь»,— но впереди его ждали только муки. А Серпеня двое здоровенных выводных поволокли на очередной страшный допрос.

Меня же вскоре опять перевели в «американку», чтоб было удобнее таскать на допросы. Общая камера оказалась для многих настоящим университетом. Доцент Могилевского пединститута Пипота каждый вечер читал лекции по истории России. Мы не изучали её ни в школе, ни в институте, и далекие события, живо пересказанные Климентом Прокофьевичем, были для нас открытием. Перед отбоем Пипота напевал нам грустные и шуточные украинские песни, и мы, собравшись в его уголке подпевали, глотая слезы. Об освоении Севера рассказывал опытный полярник Язеп Иванович Степура, невысокий, ладно скроенный человек с каштановой бородкой и длинными волнистыми волосами. Он носил тельняшку и флотский бушлат. Степура был арестант с большим дореволюционным стажем, держался уверенно и спокойно. Привезли его из Ленинграда — назвал его своим давним, еще с дореволюционной поры, знакомым Анатоль Зимиёнко, арестованный по делу Клименка и признанный следствием идейным вождем «троцкистской группы». Некогда Степура и Зимиёнко сочувствовали эсерам. Когда это было, они уже не помнили и сами, но для следователей оказались находкой.

13
{"b":"673086","o":1}