Тяжкие мысли не покидали, в глазах мельтешили разноцветные зайчики, в голове гудела и звенела кузница. Я садился на скамейку, подпирал рукою щеку — и сами по себе закрывались глаза, и тотчас стук в дверь возвращал в действительность: «Не спать!»
Дождался наконец отбоя, провалился в сон. Спустя какой-то час — стук ключом по железной двери, голос из распахнутой кормушки: «Быстро на допрос. Давай, давай! Пошевеливайся!» Подхватился, никак не соображу, где я, что со мной, а когда дошло — бросило в дрожь и застучали зубы, руки трясутся, не попадают в рукава, хорошо хоть, что не надо зашнуровывать ботинки и застегивать пуговицы: всё обрезано, всё нараспашку.
Руки назад, свист — и повели через узкий двор, а во дворе, как в трубе, скулит пронзительный влажный ветер. В тупике двора навалена груда бумаг, папок, конвертов с письмами и фотографиями. Их бросает в специальную печь невысокий военный, а второй орудует длинной кочергой, разбивает комья пепла. Сколько там сгорело рукописей, документов, диссертаций, снимков, дневников и писем! Целый год, пока был под следствием, та зловещая печь не гасла. А сколько её топили до меня и после?!
На каждом повороте длинных коридоров со множеством дверей мой выводной свистит или звенит ключами и наконец снова приводит в узкую комнату Довгаленки. Пока шёл, наслушался приглушенных криков, топота, стенаний и плача, доносившихся из кабинетов следователей. Самая «работа» — с полуночи и до рассвета. Днём «конвейеры» проходили тише, днём человека выматывали бессонницей и угрозами уничтожить родственников, расстрелять на глазах жену. «Так ведь она ж беременна!» — «Ну и что? Кому нужны байстрюки врагов народа?» Логика следователей железная.
Уже в который раз следователь заполняет мою анкету, задает одни и те же вопросы — путает, старается поймать на противоречиях. Упрямо пишет: «Место рождения — Польша». Как ни доказываю, что местность, где я родился и прожил десять месяцев до империалистической войны, никогда польской не была, её временно захватывало правительство Пилсудского9, — переубедить не могу. Да он и не хочет, ему так надо. Гремят матюги и кулак по столу: «Не учи меня! Лучше сознавайся в контрреволюционной троцкистской деятельности! Разоруженный враг нам не страшен. Запомни, что сказал Горький: если враг не сдается, его уничтожают! Уничтожим и тебя. Шлёпнем — вот тебе и следствие, и суд».— «Без суда никто не имеет права карать»,— упираюсь я. «Эх ты, наивный желторотый щенок. Пристрелим и составим акт, что убит при попытке к бегству, тогда и доказывай, что невиновен». Думаю — логично, здесь может быть всё. Если я троцкист, то почему не могу стать покойником? Мне называют членов моей организации, а я отродясь не слыхал фамилий — Барсуков, Левашов, Шляхтич. Мне кричат: «Врешь! Признавайся!» Помалу начинаю понимать, что тут правду считают ложью, а ложь — правдою. И работает безостановочный конвейер по трое суток без сна, без еды и воды, а следователю приносят чай с лимоном, бутерброды с колбасой, апельсины, шоколад и пачки «Беломора». У меня пухнут уши от желания закурить, и я жадно втягиваю дым, выдохнутый следователем.
После допроса снова камера, снова: «Не спать!» И так день за днем. Горелой спичкой делаю черточки в нише окна. Ого, уже тридцать три, а я собирался утром того же дня быть дома… Первая ночь без допроса обрадовала и удивила — проспал до подъема на одном боку. И днем не потревожили. Ни книг, ни газет — думай о своих «преступлениях», готовь признания. А в чём признаваться, не знает даже следователь — кроме неизвестных мне фамилий, ничего он мне не предъявил. Меряю шагами камеру, наматываю километры, хорошо, хоть ходить не запрещают. А мысли замыкаются на Тане, как она там, что с нею? В эти дни она должна стать матерью. Как ни упрашивал следователя узнать о её судьбе, ответ один: «Признаешься — дам свидание. Что ты за отец, если не хочешь даже узнать, кто у тебя родился! Не признаешься — посадим и её, ребенка сдадим в приют и поменяем фамилию, чтобы никогда не нашли». Я впервые встретился с подобной бесчеловечностью. Ещё недавно чуть ли не каждый день проходил мимо этого здания. Неприятный холод закрадывался в душу, но я и представить не мог, какая жестокость и какое звериное беззаконие властвуют за его стенами. Боялся только бы не сойти с ума.
Через несколько дней сумасшедшего всё же подкинули мне в камеру. И кого? Того самого Сергея Шляхтича, о котором у меня так настойчиво допытывался следователь. Едва ввели его, глазок в двери уже больше не закрывался: хотели знать, действительно ли мы незнакомы. Мой несчастный сосед в минуты просветления рассказывал, что учился в вечернем пединституте вместе с Клименком и как-то увидел у него тот злосчастный дискуссионный сборник со статьей Троцкого10 - вот и всё, больше ничего и никого он не знал. Клименко того я знал только внешне, работал он секретарём редакции “Піянер Беларусі” и учился на вечернем литфаке. Сразу я не смог связать свой арест с Клименком и этим несчастным хлопцем. А он день и ночь шнуровал по камере, что-то бормотал, глаза горели малиновым пламенем. Он будил меня, плакал и говорил, что в селе одинокая мать только и надеялась на него, а теперь изойдёт слезами и отдаст Богу душу. Как мог, я утешал его и сам глотал слёзы. Молодой белокурый красавец бредил наяву, бился головой о стену, кричал: «Мамочка, я ж не виноват ни в чём! Мамочка, прости!.. Федя, что ты натворил?»
Видимо, убедившись, что мы не были знакомы, моего больного тёзку вскоре забрали из камеры и обо мне на целую неделю словно забыли. Одиночество не меньшее страдание – мысли могут довести до сумасшествия. Я начинал догадываться, почему меня спрашивали про Клименку, про его знакомых и обвиняли в троцкизме. И только почти через год, при окончании следствия понял всё. В длиннющем списке своих “знакомых” арестованный в начале осени секретарь “Піянера Беларусі” Климёнок назвал всех писателей, кого только знал в лицо, в том числе и меня.
Редакции пионерских изданий были в доме №25 на Комсомольской улице, размещалась там и бухгалтерия издательства “Чырвоная змена”. Почти все писатели часто заходили туда. Климёнок их знал в лицо и на следствии назвал всех как своих знакомых. Вместе с Климёнком стильредактором работал Анатолий Зимиёнка, известный, как юморист Деркач.
Где-то в деревне на Жлобинщине Климёнок нашёл сборник со статьёй Троцкого, привёз в Минск и показал товарищам по институту. Вскоре об этом редком издании прознали в сером доме на Советской улице, арестовали всех, кто его видел. Возникла версия, что раскрыта троцкистская организация. Но в капкан попали только желторотые юнцы. Несолидно. Нужел лидер. Вспомнили про старого Зимиёнка с неясным прошлым. Вот и удача! Первый вопрос каждому новому арестованному: “Назовите ближайших друзей и знакомых”. Три – пять фамилий следователей не удовлетворяли. Давай, давай, чем больше, называй всех, кого знаешь. Климёнок и назвал всех писателей, кто только заходил в редакцию и бухгалтерию. “Вот и крупная троцкистская организация”. А писатели всегда народ ненадёжный. И начал “чёрный ворон” каждую ночь заполнять камеры “американки” и подвала белорусскими прозаиками и поэтами. Те называли своих знакомых. “Организация” разрасталась.
Всех арестованных сначала обвиняли в троцкизме. Но сколько ни бились следователи, почти никто не знал Климёнка и его друзей, не имел, хотя бы косвенного, отношения к троцкизму. Версия рушилась, а выпускать нельзя, чтобы не было брака в работе.
Перерыв в допросах меня обнадёжил, но зря. Вызвали ночью снова. Довгаленко разглядывал какие-то документы в выдвинутом ящике стола, перелистывал, крутил головою, усмехался, будто бы меня тут и не было. Он показал мне раскрытый членский билет Союза писателей: «Узнаете?» От неожиданности, я едва выдавил: «Неужели и Тишка Гартный?.» — «Тут он, тут, ваш вождь. Ну, теперь не отвертишься. Мы думали, что взяли троцкиста, а выходит, никакой ты не троцкист…» — «Я ж вам говорил…» — «Спокойно, молодой человек. Запомни — двери у нас открываются только в одну сторону. Есть человек, будет и дело… Ведь вы, как оказалось, белорусский националист. А этот ваш идейный руководитель, он потряс писательским билетом Гартного — на таких желторотых и рассчитывал. Теперь давайте рассказывать о своей контрреволюционной националистической деятельности. Честно признаетесь - поможете следствию, два-три года проверим в трудовой обстановке и вернётесь к прежней работе… Не разоружишься — раздавим, и размажем по стенке, и следа не останется»…