Последние слова бьют наотмашь. Я хватаюсь за спинку стула, сжимаю пальцы до белых костяшек и повторяю чуть громче:
– Сбавь тон!
И поднимаю голову.
Торий вздрагивает. Умолкает. Волны возмущения и обиды все еще закручиваются вокруг него бурунами, но теперь к ним примешивается пресноводная, гнилостная струйка страха.
Так смотрел на меня северянин из службы гарантийного обслуживания. Так смотрят на хищника, осознавая таящуюся опасность.
Накатывает тоска. Хочется повернуться и выйти из кабинета. Если ты до сих пор не научился вести себя, как человек, ты – зверь, и твое место – в клетке.
Облизываю губы и стараюсь, чтобы мои слова прозвучали как можно мягче.
– Не нужно повышать голос, – и, подумав, добавляю: – Пожалуйста…
Это звучит, как оправдание, как уступка. Но для таких, как я, уступка – не показатель слабости, а зачастую единственная альтернатива.
Торий тоже берет себя в руки. Волны становятся ниже, спокойнее. И хотя кое-где еще кружатся водовороты, буря отступает.
– Хорошо, – произносит, наконец, Торий. – Но ты скажешь мне: зачем? Может, я смогу чем-то действительно помочь тебе…
Может. У людей куда больше возможностей и связей, не так ли?
Я принимаю решение. И наступает штиль.
* * *
Но это лишь затишье перед бурей.
Она начинается ближе к вечеру: тучи густеют, набухают черной гематомой. В помещении темнеет, а ветер неистово воет в ветвях и приносит похолодание и дожди.
Я расставляю столы в конференц-зале: там вовсю идет подготовка к сим-по-зиуму – еще одно слово, которое проще написать на бумаге, чем произнести вслух. У Тория много работы, поэтому я прощен и помилован.
Сейчас профессор увлеченно беседует с коллегами на непонятные темы, их речь походит на жужжание потревоженных ос.
Лаборант Родион настраивает телевизор. Треск помех и искаженные динамиком звуки нервируют. Каждый раз, когда он переключает каналы, я внутренне напрягаюсь, ожидая услышать что-то знакомое и страшное, и долго не могу осознать причину, списывая нервозность то на утреннюю стычку с Хлоей Миллер, то на последующий разговор с Торием. Но вскоре осознаю, что дело не в них.
И помехи в эфире, и жужжащие далекие голоса, и начавшийся дождь за окном – все это слишком походит на зов мертвой Королевы.
Земля тотчас же уходит из-под ног, нарастающий гул отдается в ушах мучительным звоном.
Если замереть на месте, стать невидимкой – буря не заметит, обойдет стороной. И темные чудовища, порожденные больным сознанием, уйдут тоже…
– Ян? Ты там заснул, что ли?
Раздраженный окрик лаборанта как спасательный круг. Я тут же хватаюсь за него, сбрасываю оцепенение.
– Помоги-ка настроить изображение, – говорит Родион. – Эта техника старше, чем прабабка мамонта. Давно пора на списание.
И косится в сторону профессора. Тот перехватывает взгляд, морщится и произносит рассеянно:
– Финансирования нет.
Потом возвращается к разговору.
– Нет, как же, – недоверчиво хмыкает Родион и ныряет за телевизор. – А ну-ка, смотри! Меняется изображение или нет?
Родиону двадцать три, но он позволяет себе общаться со мной в слегка высокомерной манере. Это раздражает, и я сосредотачиваюсь на экране. По нему бегут, чередуясь, черные и белые полосы. Ветви наотмашь бьют в стекло, и свет в зале мигает.
– Люблю грозу в начале мая! – скандирует кто-то.
– Рановато, апрель на дворе, – откликаются в ответ. – Родик, ты там аккуратнее, как бы током не ударило!
– Ничего! – отзывается Родион. – А ну-ка?
Несколько секунд изображение идет рябью, а потом обретает четкость. На экране – мужчина в деловом костюме. Его губы шевелятся, но звука нет. Потом Родион щелкает тумблером, и до меня долетает окончание фразы:
– …пока нет причин для беспокойства, почему вы все-таки видите необходимость в сегрегации?
Камера смещает план и появляется другой человек. Я тотчас узнаю его. Вдоль хребта рассыпаются ледяные иголочки. Одна из них достает до сердца, и оно застывает.
– А вы считаете, необходимости нет? – вкрадчиво отвечает человек в телевизоре. – Помилуйте, пан Крушецкий! Вообразите: вы поехали с супругой в ресторан, а за соседним столиком сидят… эти! Сидят и… потребляют пищу! Столовыми приборами пользоваться не обучены, вести себя в обществе не умеют. И пройдет каких-то десять минут, как один из… них отвесит вашей супруге скабрезность! Конфуз! Скандал! Вот вы смеетесь, а я, между тем, наблюдал подобную сцену. Не в ресторане – упаси Пресвятая дева! В более скромном заведении, еще бы их пустили в ресторан! – он фыркает. – И потом, у вас ведь есть дочь? Кстати, позвольте поздравить, она теперь студентка? Так вот, вообразите, что отныне вместе с ней будет учиться один из этих, – на слове «этих» каждый раз ставится акцент. – А ну как оно овладеет ею, простите за такую прямоту?
– У вас хорошая фантазия, пан Морташ, – с легкой улыбкой говорит ведущий.
– Фантазия может воплотиться в реальность, – возражает тот. – И оглянуться не успеете, как воплотится. Бедолаги из благотворительных фондов горазды лоб расшибить, лишь бы всех облагодетельствовать. А эти, облагодетельствованные, нож в спину воткнут при первом удобном случае. Потому что никто из благодетелей не был в Даре и не видел, как они беззащитных селян грабили. Как убивали мужчин и насиловали женщин. Вы не были там, пан Крушецкий. А я был.
Его слова резонируют во мне. Из глубин поднимается что-то гнетущее, злое, долго копящееся под спудом, но теперь настойчиво требующее выхода.
– Вот вы говорите, – меж тем продолжает Морташ, – нравственное воспитание, развитие личности. А мне это даже слушать странно. Потому что нет у них никакой личности. А есть только инстинкт – разрушать. Это головорезы и насильники, живущие по законам стаи. Вся личность убита давно, есть только механизм разрушения. А какое сочувствие может быть механизму?
– Родик! Кретин! Выключи сейчас же!
Кто-то кричит за моей спиной, но я не понимаю, кто. Свет несколько раз мигает, а потом меркнет. Или это кто-то щелкает выключателем внутри моей головы? Рубильник на «выкл», рубильник на «вкл».
Стены содрогаются. Мир разлетается в щепки, рядом вскрикивают женские голоса. Я вздрагиваю и возвращаюсь в реальность.
Дышу тяжело, будто пробежал стометровку. Правая рука саднит и ноет – в ладони застряла тонкая щепка. Медленно вытягиваю ее. Нет ни боли, ни крови. Зато у противоположной стены валяется разбитый вдребезги стул. От удара по штукатурке проходит извилистая трещина.
Вокруг тишина. Телевизор мертв. Рядом с ним, открыв рот, сидит перепуганный Родион. И все, находящиеся в помещении, молчат и смотрят на меня. Только слышно, как ливень грохочет по крышам и стеклам.
– Ян… – наконец произносит Торий.
Он подается навстречу, но я отступаю к двери:
– Сожалею. Вычтешь из моего жалованья.
И выхожу в коридор.
Тьма густеет, волной перекатывает через подоконник. Течет по пятам, как разлитые чернила. Я иду быстро, не сбавляя шага. Попадающиеся на пути люди смотрят с удивлением, а я не различаю ни лиц, ни фигур – только бумажные силуэты. Их, словно пожухлую листву, подхватывает буря и кидает в свою ненасытную глотку. Она воет от тоски и злобы. Может, зовет меня, и внутренняя пустота откликается на зов.
* * *
Торий догоняет меня в коридоре. Разворачивает за плечо. Держит цепко, словно боится чего-то.
Говорю ему:
– Я в порядке.
Но буря все еще воет в моей голове, и захват не ослабевает. Торий усмехается болезненно, спрашивает:
– Настолько в порядке, что пропало желание швыряться стульями?
Пожимаю плечами, но не пытаюсь вырваться. Взгляда не отвожу. Чую, как Торий нервничает, но на этот раз он боится не меня. Мне кажется – и я понимаю, насколько глупо это звучит, – он боится за меня.
– Морташ – глава Си-Вай, – произносит Торий. – Он спит и видит, как упечь васпов в лаборатории. Не бери близко к сердцу. Думаю, его подстегнула новая попытка Хлои продвинуть законопроект.