Они долго стояли перед Оперой в центре мечущейся толпы. Уличные фонари были зажжены, серые очертания Оперы были обведены по карнизам мерцающими язычками газа. Их толкали и теснили. Не было ни автобусов, ни автомобилей, изредка они проходили мимо такси, застрявшего в толпе, словно камень в потоке. Наконец они натолкнулись в каком-то переулке на порожнюю машину Красного Креста. Шофер, бывший под мухой, сказал, что он пытается попасть в гараж и что он их, пожалуй, сначала завезет на набережную де-ла-Турнель.
Эвелин уже садилась в автомобиль, как вдруг все это показалось ей ужасно нудным и скучным. Через минуту она уже шагала под руку с маленьким французским матросом в толпе каких-то людей, одетых по большей части в польские мундиры и маршировавших за греческим флагом с пением «Брабансоны».[208]
Еще через минуту она заметила, что потеряла из виду автомобиль и свою компанию, и струсила. Она не узнавала даже улиц в этом новом Париже, полном дуговых фонарей, и флагов, и оркестров, и пьяных. Она плясала с маленьким матросом на асфальтовой площади перед церковью с двумя колокольнями, потом с французским колониальным офицером в красном плаще, потом с польским легионером, который немножко говорил по-английски и жил когда-то в Ньюарке, штат Нью-Джерси; потом она внезапно очутилась в кольце молодых французских солдат, которые плясали вокруг нее, взявшись за руки. Вся соль заключалась в том, что нужно было поцеловать кого-нибудь из них, чтобы вырваться из кольца. Поняв, что от нее требуется, она поцеловала одного из них, и все захлопали в ладоши и закричали «ура!» и «vive l'Amйrique!». Подоспела еще одна ватага и тоже начала плясать вокруг нее, так что она в конце концов испугалась. У нее закружилась голова, но тут она заметила в толпе американский мундир. Она прорвала кольцо, опрокинув при этом маленького толстого француза, и повисла на шее американского солдата, и поцеловала его, и все кругом захохотали и заорали «ура!» и «encore!».[209] Солдат, по-видимому, сконфузился, его спутник оказался Полом Джонсоном, приятелем Дона Стивенса.
– Понимаете, мне надо было кого-нибудь поцеловать, – вспыхнув, сказала Эвелин.
Солдат рассмеялся и был, очевидно, доволен.
– Надеюсь, вы не рассердились, мисс Хэтчинс, надеюсь, вы не рассердитесь – толпа, знаете ли, и все такое, – извинялся Пол Джонсон.
Народ прыгал, плясал и орал вокруг них, и, прежде чем их отпустили, ей пришлось поцеловать и Пола Джонсона. Он опять торжественно извинился и сказал:
– Не правда ли, это замечательно – быть в Париже во время перемирия и видеть все… не надо только сердиться на этих людей и вообще… право же, мисс Хэтчинс, они, в сущности, предобродушные ребята. Ни драк, ничего… А Дон сидит в кафе.
Дон стоял в кафе за небольшой цинковой стойкой и смешивал коктейли для целой кучи вдребезги пьяных канадских солдат и австрийских офицеров.
– Я не могу вытащить его оттуда, – шепнул Пол. – Он выпил больше чем следовало.
Они извлекли Дона из-за стойки. Никто из пьющих, по-видимому, не платил. В дверях он сорвал с головы серую фуражку и заорал: «Vive les quakers… в bas la guerre!»[210] – и все закричали «ура!». Они долго бродили без цели, время от времени их окружала пляшущая толпа, и Дон целовал Эвелин. Он был шумно пьян, и ей не нравилось его поведение, он обращался с ней так, словно она была его девушкой. Когда они добрались до Плас-де-ла-Конкорд, она почувствовала усталость и предложила перейти на ту сторону реки и зайти к ней – дома у нее есть холодное мясо и салат.
Когда Дон умчался вслед за компанией эльзасских девушек, с пением и плясками шедших по направлению к Елисейским полям, Пол смущенно сказал, что, может быть, ему лучше не идти.
– Нет уж, теперь вы должны пойти со мной, – сказала она, – чтобы меня больше не целовали чужие мужчины.
– Только не думайте, мисс Хэтчинс, что Дон убежал нарочно. Он очень легко возбуждается, особенно когда пьян.
Она рассмеялась, и они молча пошли дальше. Когда они дошли до ее дома, старуха консьержка вылезла, ковыляя, из своей будки и пожала обоим руки.
– Ah, madame, c'est la victoire,[211] – сказала она, – но кто вернет мне моего убитого сына?
Эвелин почему-то не нашла ничего лучшего, чем дать ей пять франков, и она заковыляла обратно, певуче бормоча:
– Merci, m'sieur, madame…[212]
Очутившись в маленькой квартирке Эвелин, Пол, по-видимому, окончательно сконфузился. Они съели все, что у нее было, до последней корки черствого хлеба и завели довольно бессвязный разговор. Пол сидел на краешке стула и рассказывал о своих служебных командировках. Он сказал, что для него это было прямо чудом – попасть за границу и увидеть фронт и европейские города и познакомиться с такими людьми, как она и Дон, и он надеется, что она не сердится на него за то, что он не разбирается во всем том, о чем она разговаривает с Доном.
– Если это действительно мир, то я просто не знаю, что мы все будем делать, мисс Хэтчинс.
– Зовите меня Эвелин, Пол.
– Я думаю, что это действительно мир, Эвелин, согласно четырнадцати пунктам Вильсона. Я лично считаю Вильсона великим человеком, что бы Дон ни говорил. Я знаю, что он в сто раз умнее меня, и все-таки… Может быть, это была последняя война на земле, подумайте только.
Она надеялась, что он, уходя, поцелует ее, но он только неловко пожал ей руку и сказал одним духом:
– Надеюсь, вы не рассердитесь на меня, если я в следующий своей приезд в Париж опять зайду к вам.
На все время мирной конференции Джи Даблъю получил в «Крийоне» номер, состоявший из нескольких комнат; его белокурая секретарша мисс Уильямс сидела за бюро в маленькой приемной, а Мортон, камердинер-англичанин, подавал под вечер чай. Эвелин любила, пройдя по дороге со службы под аркадами Рю де Риволи, заглянуть вечерком в «Крийон». Старенькие коридоры отеля были полны снующих взад и вперед американцев. В большой гостиной Джи Даблъю Мортон бесшумно разносил чай, расхаживали господа в мундирах и сюртуках, и в синем от папиросного дыма воздухе носились рассказанные вполголоса анекдоты. Джи Даблъю пленял ее своим серым костюмом из шотландского твида с безукоризненной складкой на брюках (он больше не носил формы майора Красного Креста) и своими сдержанными, приятными манерами, смягченными рассеянным видом очень занятого человека – его то и дело звали к телефону, секретарша подавала ему телеграммы, время от времени он исчезал в нише окна, выходившего на Плас-де-ла-Кон-корд, и шептался там с каким-нибудь важным посетителем или на минутку выходил из номера поговорить с полковником Хаузом; и все же, когда он передавал ей коктейль с шампанским, перед тем как они всей компанией отправлялись обедать, в те вечера, когда он бывал свободен от занятий, или спрашивал ее, не угодно ли ей чашку чаю, она на миг чувствовала на себе прямой взгляд его голубых мальчишеских глаз – в них было какое-то смешное, откровенное, несколько насмешливое выражение, которое интриговало ее. Ей хотелось узнать его поближе; Элинор – она это чувствовала – следила за ними, как кошка за мышью. «В конце концов, – все это время твердила про себя Эвелин, – она не имеет никакого права. Ведь между ними, вероятнее всего, ничего серьезного нет».
Когда Джи Даблъю бывал занят, они часто выезжали с Эдгаром Роббинсом, который был чем-то вроде помощника Джи Даблъю. Элинор терпеть его не могла; она говорила, что в его цинизме есть что-то оскорбительное, но Эвелин любила слушать его. Он говорил, что мир будет еще страшнее войны и хорошо, что никто никогда ни о чем не спрашивает его мнения, иначе он наверняка сел бы в тюрьму. Любимым местопребыванием Роббинса был трактир Фредди на Монмартре. Там они просиживали долгие вечера в тесных, прокуренных, переполненных комнатах, а Фредди, носивший большую белую бороду, как у Уолта Уитмена, играл на гитаре и пел. Иногда он напивался и угощал всех за свой счет. Тогда из задней комнаты появлялась его жена, сварливая баба, похожая на цыганку, и ругалась, и орала на него. Люди вставали из-за столиков и декламировали длинные стихотворения о La Grand'route, La Misère, L'Assassinat[213] или пели старинные французские песни, как, например, «Les Filles de Nantes».[214] По окончании номера все присутствовавшие дружно аплодировали. Это называлось – устраивать бенефис. Фредди пригляделся к ним и, когда они появлялись, шумно приветствовал их: «Ah, les belles Américaines!»[215] Роббинс уныло пил кальвадос за кальвадосом, время от времени отпуская едкие замечания о текущих событиях и мирной конференции. Он говорил, что этот трактир – липовый, кальвадос – мерзкий, а сам Фредди – грязный старый бродяга, но почему-то его постоянно сюда тянет.