Мне отвели комнату в том же доме. Когда все уснули, Вера тихонько вошла ко мне; я никогда не ждал ее так мучительно, как в ту ночь. Она опять показалась мне большой и строгой. А к утру снова стала тоненькой девочкой и уснула у меня на плече.
Я встал поздно; Вера и Нина Алексеевна ушли уже в госпиталь. В тот же день я был должен уехать. С Ниной Алексеевной я простился еще вечером, а Вера обещала прийти меня проводить. Утро кончилось; в комнату вошла хозяйка. Когда я расплачивался за ночлег, она вдруг сказала мне:
– Хочу вас предупредить – опасно оставлять молодую женщину без присмотра.
– Почему? – рассеянно спросил я, не вслушиваясь и не понимая.
– Сегодня вот вы ночевали, а вчера на вашем месте другой военный ночевал, – ответила хозяйка.
– Как вы смеете рассказывать мне мерзости! – закричал я с таким бешенством, что хозяйка сейчас же исчезла.
Но слово было сказано. У меня было доказательство. Мне показалось, что я ничего другого не ждал, что я еще вчера знал об этом. Какая отвратительная слабость с моей стороны – все, что было ночью. Я вспомнил о Верином притворстве. Федя-повар был любовником Веры. В саду она предупреждала его о моем приезде – чтобы он не приходил. Я твердо знал, что это не сплетня, а правда. Известие меня не оглушило, потому что я внутренне давно к нему приготовился. И все-таки оно меня оглушило. «И раньше, еще в Турдее, был казак. И, может быть, Асламазян», – думал я.
Когда Вера пришла провожать меня, я с трудом заставил себя на нее посмотреть. Она была рассеянной; я считал, что она хочет как можно скорее меня спровадить. Я простился с ней, как было задумано, – не показывая вида, как будто ничего не произошло. Я даже поцеловал ее; но прощанье вышло еще холодней, чем я думал. Я сел в автомобиль и не обернулся, не взглянул на нее еще раз.
Мне предстояла длительная поездка по всем окрестным деревням. На ночлег я остался в поле, верстах в тридцати от села. Ночью шофер разбудил меня. Огромное зарево стояло на горизонте. До нас доносились разрывы.
– Это в селе, где госпиталь, – сказал мне шофер.
XXX
Письмо о смерти Веры, написанное смертельно подавленной и напуганной Ниной Алексеевной, догнало меня в далекой деревне. Госпитальный солдат подал мне конвертик. «Вера убита. Я не знаю, как мне писать вам. Ее не стало совсем, даже тела нет. Комната, в которой она была, разбита в куски. Я только нашла обрывок от ее платьица. Я сразу не могла вам писать и теперь не могу. Вам еще ужаснее, чем мне, а я умру от ужаса».
Я стал так медленно думать, как будто я не думал, а видел себя откуда-то сверху, сгорбленного, с трясущейся шеей. Если бы я стоял, хорошо бы было упасть и разбить голову, расколоть, как арбуз, и умереть. Солдат от меня отвернулся. Мне показалось, что я перебираюсь, как-то ползу по жердочке над пустотой. Я вздрогнул, как будто оборвался, и схватил за плечо солдата.
Он почти ничего не мог рассказать мне. Была бомбардировка, потом пожар. Много убитых и покалеченных. Целое здание разбито, бомба пробила крышу и взорвалась в комнате.
«А Веру ты знал?» – хотел я спросить солдата, но мне никак не выговорить было этих слов.
Я сейчас же поехал в село. Был уже вечер; весь день шел дождь; машина медленно ползла по скользкой глине, срывалась, останавливалась и разбрызгивала фонтаны грязи. Я сидел в кабине сгорбленный, как будто воздух давил меня своей тяжестью. Я знал за собой непоправимую вину перед Верой. Это я приговорил ее к смерти. Я ждал катастрофы и накликал на нее судьбу. Я не умел простить ей измену. Она умерла; теперь легко простить. А простит ли мертвая все дурное, что я ей сделал и что думал о ней.
Машина еле шла; наконец она встала среди дороги. Колеса вертелись на месте.
– Дальше не поедем, – сказал шофер.
Я выскочил из автомобиля и пошел пешком, сам не зная, иду ли я действительно в ту сторону, где село.
XXXI
Я шел, не разбирая дороги, по глинистой, скользкой и вязкой степи. Вокруг меня стояли пустые поля и овраги. Ночь наступала быстро. Дул ужасный, безостановочный степной ветер, и лил дождь. Я не мог не идти вперед. Я стал как-то легче, когда остался один. Все стало совсем по-иному: кончилась память, ничего не осталось от связей с людьми и вещами, со всей жизнью, устроенной и протекающей в форме; время не шло. Вокруг была жизнь – особенная, ставшая в стороне от всяких определений. Мы с Верой входили в нее без имени. Так я снова мог чувствовать Веру живой. Ночь была не темная и не светлая – скорее всего, какие-то довременные сумерки, в которых, пожалуй, было и видно, только все расплывалось; предметы становились бесформенными напоминаниями. Я шел вперед, не чувствуя движения: та же степь оставалась под ногами, тот же дождь и облака вокруг. Так, может быть, идет душа после смерти. Вера была со мной. Я знал, что иду по границе жизни и смерти и что эта граница – бессмертие.
Наверно, я долго плутал по степи, пока не вышел к реке. Ночь не темнела и не светлела. Я, кажется, падал и поднимался. Может быть, я возвращался назад. А мне казалось, что я иду прямо, как по ниточке, вытянутой в пространство. Какая-то деревня оказалась рядом с дорогой. Я вошел в чужой дом, постелил шинель на голом полу и мгновенно уснул. Меня разбудили в пятом часу. Утро было холодное, чистое и прелестное. Солнце – высшее проявление и высшее торжество формы. С высокого берега реки Сосны я видел тропинки, поля и овраги, по которым бродяжил вчера.
‹1946?›
От публикаторов
Всеволод Николаевич Петров (1912–1978) не по времени рождения, а по облику и поведению, сказывавшемуся в старомодной учтивости, манере говорить и одеваться, принадлежал, без сомнения, первому десятилетию XX века. Он происходил – и всегда помнил об этом – из старинного дворянского рода, восходившего к XV веку. По его словам, наиболее именитым представителем рода был его дед – Николай Павлович Петров (1836–1920), инженер-механик и технолог, генерал, с 1900 года член Государственного совета; он изображен на картине И. Е. Репина «Торжественное заседание Государственного совета» (1903). Его отец, Николай Николаевич Петров (1876–1964), выдающийся медик, несколько десятилетий стоял во главе кафедры хирургии Института усовершенствования врачей и был отмечен почти всеми возможными званиями и государственными наградами[1].
Как искусствовед В. Н. Петров сформировался в первую очередь под влиянием крупнейшего русского теоретика искусства и художественного критика прошлого века Николая Николаевича Пунина (1888–1953). Хотя В. Н. Петров не слушал знаменитых лекционных курсов Н. Н. Пунина, однако он служил в 30-е годы под его началом в Русском музее. Д. В. Сарабьянов во вступительной статье к сборнику статей В. Н. Петрова приводит его слова о Пунине: «Он учил меня своим живым примером, в моей юности стал для меня недосягаемым образцом; стремясь приобщиться к этому образцу, я старался воспитать в себе пунинское искусствоведческое зрение – иначе говоря, умение анализировать и как бы вживаться в искусство, умение видеть живопись или пластику в их профессиональных качествах, умение отличить хорошее от дурного, умение угадывать в готовом произведении замысел»[2]. Н. Н. Пунину и Русскому музею посвящены его воспоминания «Фонтанный дом» (1972). Здесь же он рассказал о том, как Пунин впервые привел его к себе и представил Анне Ахматовой. Пунинский подход, его вкусы и даже пристрастия запечатлелись в той или иной степени во всех трудах В. Н. Петрова. Еще в 1932 году, при подготовке в Русском музее знаменитой выставки к 15-й годовщине революции, Н. Н. Пунин познакомил его почти со всеми великими мастерами русского авангарда. Тогда же он сошелся и с другими художниками, близкими Пунину. Так, об общении с Тырсой он рассказал в воспоминаниях «Встречи с Н. А. Тырсой» (60-е годы). Мемориальные же выступления и памятные статьи, посвященные художникам, дружба с которыми зародилась у него в 30-е годы, до сих пор опубликованы лишь частично. Замечательному художнику В. В. Лебедеву, чье новаторство Пунин неоднократно анализировал в своих статьях и книгах, В. Н. Петров посвятил обобщающее исследование[3], признаваясь, однако, что далась ему эта книга нелегко.